Литмир - Электронная Библиотека

По дороге Куковкина продолжала тараторить без умолку про выпускной, про несносное освещение на улицах города, про то, что, если бы не Штейнгауз, она бы непременно сломала ноги в такой темноте. Тут с оглушительным ревом подъехал запоздалый автобус, они заскочили в него почти на ходу, сели на заднее сиденье, и в чернеющем стекле автобусного окна Витольду все еще мерещился Бертин силуэт, неспешно таявший за забором и зарослями белой невесты. Когда он пришел домой, снял пиджак и развязал душивший его весь вечер галстук, вдруг все вокруг показалось ему чужим и пустым, он долго не мог заснуть, прислушиваясь к глухим ударам сердца, о существовании которого давно забыл и не подозревал, что оно, оказывается, есть, никуда не делось да еще умеет так часто и громко стучать.

Через полгода он женился на Берте.

VII

Когда Севке исполнилось шестнадцать и он, сияя от гордости, сообщил, что принят в музучилище на струнные по классу контрабаса, Серафима побелела и весь день молчала, а потом, выпив в тот же вечер армянского коньяку, что по выходным доставала из буфета на кухне, внезапно сообщила ему чужим глухим голосом, что Калерию убили. Партийный работник застрелил, когда она, пожив с ним около года, влюбилась в нищего музыканта, игравшего на контрабасе на террасе ресторана «Причал» напротив их шикарной трехкомнатной квартиры с прислугой по улице Костанди, утопающей летом в каштанах и липах, куда она в тот злополучный декабрьский полдень уехала от них навсегда.

Калерия сначала просто приходила его послушать, заказывала мартини в бокале на изящной ножке с треугольным верхом-юбочкой, в котором, как зеленая рыбка, плавала неповоротливая маслинка. Потягивая мартини, Калерия зачарованно слушала, а еще больше – смотрела, как он играл. Но скоро стало ясно, что и юный музыкант стал приходить в ресторан чаще обычного, чтобы поиграть для загадочной поклонницы, которая наблюдала за ним мечтательными глазами цвета засахаренного ореха и не могла не вызывать тайного обожания всего музыкального коллектива, включая самого молодого контрабасиста.

Севка слушал Серафиму молча, уставившись на коньячную пробку на столе, и казалось, что ему не хватает воздуха и что он больше не сможет дышать так же свободно, как раньше. Он будто видел перед собой террасу ресторана «Причал», залитые солнцем цветущие липы, плывущий от жары асфальт, разодетых дам, игриво поднимающих бокалы с шампанским и подмигивающих музыкантам, а за террасой – просторный зал, нарядную Калерию в розово-кремовых тонах, одиноко сидящую наискосок от окна, через которое хорошо виден оркестр. Она поглощена вкрадчивой поступью саксофона и нервным пиццикато контрабаса.

Аккорды струнных напропалую флиртуют с нотными перепадами клавишных, так же как и тщательно скрываемые, но ловко перехватываемые взгляды музыкантов и гостей.

От этих взглядов по телу пробегают огоньки и кружится голова, потому что так же, как и невысказанные слова, они судорожно ищут возможности вырваться из груди и достичь точки пересечения где угодно – на отполированной поверхности пола, в бликах бутылочного стекла, в запонках снующих с подносами официантов, в глубине случайно пойманного отражения в зеркалах.

Когда Серафима снова проговорила слово «застрелил», Севка ясно услышал, как в симфонию лета, джазовой импровизации и тайных страстей врывается резкая нота тромбона – это на террасу входит партийный работник, как каменный гость, жаждущий отмщения, как чужеродное тело, никак не вписывающееся в яркий праздник легковесной, но по-своему прекрасной жизни. Лицо его перекошено гримасой то ли злобы, то ли отчаяния, в руках неизменный портфель, он открывает его, подходит к Калерии, она смущенно ему улыбается, но на этот раз вместо мандаринов и шоколадных батончиков в красочных обертках он вынимает пистолет и направляет на нее.

Калерия ничего не успевает понять, тут же со всех сторон несется громкое fortissimo оркестра, с ним смешивается звук выстрела, из-за этого совпадения никто ничего не замечает, а дальше – дальше в замедленном движении Калерия сползает на пол с резного стула с высокой спинкой, и ее воздушный наряд из розово-кремового медленно становится багряно-красным. Пятна темными кругами расползаются по ткани, как бензиновые разводы в лужах, струйки крови бегут по бледнеющему на глазах лицу, и изумленный оркестр наконец перестает играть.

Севка обхватил голову руками, закрыл глаза и тихо застонал. С тех пор эта картина снилась ему несколько раз с различными интервалами: то раз в месяц, то раз в год, и чаще всего, когда он совсем о ней забывал. Но даже после длинных перерывов она непременно возвращалась к нему и переигрывалась заново, с размытыми или, наоборот, новыми подробными деталями. Иногда трагедия происходила почему-то с участием Севки, в таком случае пистолетное дуло наводилось прямо на него и нагло заглядывало бессмысленным пустым зрачком ему в глаза. Севка пытался увернуться, но было поздно, и он буквально чувствовал, как перед самым его носом воздух взрывался твердой волной оглушительного звука и падал в лицо жестким ударом сгустка алой крови и черной нестерпимой боли, после которой наступала жуткая тишина. В общем, было полное ощущение, что тогда убили не Калерию, а его самого.

В такие ночи он кричал во сне, а Серафима вскакивала с постели и, полусонная, в папильотках и шлепанцах на босу ногу, застегивая на ходу домашний халат и ежесекундно шепча: «Феулимо, феулимо![3]», бежала на кухню и оттуда приносила ему стакан ледяной воды.

Севкины зубы цокали о стекло, он жадно глотал воду, смотрел на Серафиму блуждающим взглядом. В темноте ему казалось, что у нее на голове сидят сразу пять-шесть мертвенно-бледных бабочек-капустниц, которые шевелятся, вот-вот вспорхнут и улетят в окно. В висках у него гулко стучало, к горлу подступала тошнота, потом он долго и мучительно рвал и снова, как в горячке, пил ледяную воду, засыпал только через час-другой, чтобы наутро проснуться совершенно больным – в липком поту с лихорадкой на губах.

Серафима терпеливо отпаивала его горькими травами, забывая переодеться, поесть и снять с головы папильотки, и, когда он засыпал, она долго молилась перед ликом святого Пантелеймона, по-гречески, как научила их с сестрой бабка Калипсо. Сквозь туман лихорадки Севка слышал поток щелкающих и прицокивающих звуков, часто неожиданно перетекающих в скользкие и гладкие, как морская галька, согласные, о которые упруго ударялись бегущие волны протяжных, певучих гласных. В этом потоке слышались и легкий соленый ветер, трепавший запутанные серебристые косы маслиновых деревьев, и крики чаек, зовущих своих собратьев на пир среди рыболовных сетей, и яркие блики высокого солнца, заливающего морскую гладь слепящим глаза сиянием. Было непонятно, откуда возникали эти образы в Севкином больном мозгу, но они приходили всегда, когда он изредка слышал греческую речь дома, по радио или в кино.

Ни Калерия, ни Серафима почти никогда не говорили на греческом, за исключением тех случаев, когда не хотели, чтобы кто-то третий понимал их разговор. Но в минуты Севкиных болезней Серафима, думая, что он ее не слышит, отодвигала занавеску, где почти в самом углу недалеко от окна висела икона святого, и сначала тихо, а потом громче и громче, так, что слышны были отдельные слова, горячо молилась. Это была маленькая, очень старая, выписанная маслом на почерневшем, изъеденном насекомыми дереве икона, почти потерявшая свои первоначальные краски. Изрядно потускневший и закопченный от лампадного масла – бабка Калипсо всегда жгла перед иконами свечи и лампады – рисунок скорее напоминал бежево-кирпичные размытые пятна, чем образ святого. Но если приглядеться, то в этих пятнах можно было различить лик молодого человека с кротким, проницательным взглядом, одетого в коричневый хитон. В одной руке у него была коробка с тремя отделениями, похожая на старинную шкатулку для драгоценностей, а в другой он держал длинную ложку с крестообразным наконечником.

вернуться

3

θεούλη μου! – Боже мой! (греч.)

8
{"b":"930092","o":1}