Люди собирались на дорогу, топтались, оглядывались, как будто не знали, как отойти от тех, других, кто не поднимался с пыльных обочин и посохлой травы открытого луга, но скоро каждый нашел свое место; сначала медленно, потом все заметнее люди потекли друг за другом, по праву живых оставляя тех, кому уже не надо было уходить от войны.
Макар помогал прибирать убитых. В канавы складывали всех вместе: солдат, женщин, старых, молодых.
Вдвоем с молчаливым пожилым солдатом подняли они с дороги небольшого, как подросток, старичка в просторном полотняном костюме, с седой бородкой, с седыми растрепанными волосами; смотрел старичок одним неподвижным глазом. Когда его положили в канаву, Макар принес его вещи; легкой белой шляпой накрыл лицо; пачку плотно увязанных книг поставил, у изголовья; прочитал на одном из корешков: «Докучаев», подумал: «Перехоронить будут — приберут».
Обочь дороги наткнулся на опрокинутую детскую коляску, побитую пулями, в коляске была подушка, обшитая по краям розовой лентой, с ручки свисал маленький носок. Макар было прошел коляску, но вернулся; подушка еще хранила вмятину от ребеночьей головы, и почему-то эта, казалось ему еще теплая, вмятина подействовала сильнее другого… Он снял с ручки белый с красными полосками носочек — весь-то не длиннее его пальца, — не ведая к чему, сложил, сунул поглубже в карман; причудилось, кто-то будет искать потерю и носок окажется кстати. Про потерю никто не спросил, но о коляске и оброненном носочке помнил он долго.
Движение колонны день ото дня замедлялось, как будто каждый пройденный километр добавлял ношу людям. И Макар беспокоился: немец мог догнать людей, прежде чем они выйдут к днепровским переправам.
Тревожил его именно тот немец, который шел вслед им, потому что самолеты в эти дни колонну не бомбили; гулом заполняя небо, согласными косяками они шли к востоку: что-то было там важнее отступающих по всем дорогам колонн; кто-то там, впереди, принимал на себя бомбы и смертный град бьющих с воздуха пулеметов.
В стекающий к днепровским переправам, разно-людный поток Макар попал уже после того, как на последних всплесках горючего загнал свой танк под густую тину пруда около брошенного лесного кордона. В пруду оказалось достаточно глубины, чтобы скрыть под водой тяжелую машину вместе с заклиненной башней и бесполезной теперь пушкой. Случилось это дня четыре назад — дни он плохо различал в почти безостановочном, отупляющем движении. Но день, когда война подступила не в мыслях, не в опыте других, подступила к глазам, опалила, казалось, само сердце, он помнил до ясности, как помнил день смерти отца и час прощания с Васенкой, на берегу Волги, у тревожно и тоскливо пахнущих бревен, где оглушительно хрустело под сапогами иссохшее еловое корье.
Война явилась к нему на железнодорожном полустанке, среди полей и рощ, где мирно пахло мазутом от нагретого за день щебня и шпал. В голове эшелона сипел окутанный паром раненый паровоз: час назад «мессершмитт» прошел над их танковым, эшелоном, дал очередь в паровоз и пропал в белесой, выпревшей за жаркие дни высоте неба. Не думалось в той остывающей тишине вечера, что может последовать за этим как будто случайным пролетом.
Паровоз дотянул эшелон до полустанка. Объявили приказ о выгрузке. Уже сняты были растяжки, уложены стальные ленты, приставлены шпалы к последней платформе, на которой стояла их новенькая «тридцатьчетверка», Макар уже готовился залезать в свой люк и задержался: такой спокойной, мягкой тишины он не слышал за многие дни торопливого пути сюда, на фронт. Пели птицы. Он хорошо помнил, что птицы пели в частых елях, подступающих к разъезду с восточной стороны. В другую сторону, под низкое солнце, уходило открытое поле; высокая, уже в колосе, ржица спокойно стояла, дожидаясь своего срока. «Дозреть-то дозреешь. Найдутся ли руки тебя убрать?..» — думал Макар; безлюдно было вокруг, покинутым гляделся и единственный на станции домик, с растворенными окнами, с распахнутой дверью, А ржица стояла, она была из той, еще мирной, жизни, и грустно было смотреть на поспевающие в безлюдье хлеба. Рядом, на броне, был командир, молоденький их лейтенантик. На спешной формировке и на пути сюда, к фронту, Макар так и не определился в своем отношении к новому для него человеку. Понимал: бой — это не поле пахать, в бою каждый из них, втиснутый в свое место, будет поступать уже не по своему разумению — будет под властью ума и умения командира. А вот какой ум и уменье у мальчишки в неполные девятнадцать — этого-то Макар с твердостью определить и не мог. И хотя сам был аккуратен в своих водительских обязанностях, исполнителен в. командах, думал, наблюдая губастенького, с нежной застенчивостью в глазах лейтенанта: «Не командир еще!..» Скребла по сердцу мыслишка — как еще скребла! — не по опыту, не по возрасту доверили машину: «тридцатьчетверок» всего-то на весь эшелон было четыре!..
Потому Макар как-то даже оторопел, услышав доверительный голос: «Хорошо-то как, Разуваев! Косить — самая пора…» Какое-то созвучие тому, что было у него на душе, услышал Макар в голосе лейтенанта, хотел было по-доброму ответить, да — выбрала же война минуту! — на дальнем краю поля, ниже багрового, располневшего к заходу солнца, замелькали быстрые огни.
Что это за огни, он понял, когда рвануло насыпь у колес соседней платформы, и тихий вечер взвыл, и земля загрохотала от падающих на полустанок снарядов.
Макар не помнил, как оказался за рычагами, как запустил мотор, сквозь гул и удары донесся до него, словно задавленный в горле, испуганный крик;
— Поше-ел!..
Макар двинул танк на косо приставленные, к платформе шпалы; заставил себя на минуту забыть об огне, озаряющем все вокруг, сосредоточенно свел машину и, когда траки лязгнули о рельсы и танк осел, рванул его к откосу и дальше вниз, в затишь низины. Что было потом, вспоминалось Макару не само но себе, все накрепко связалось каким-то особенным образом с лейтенантом, с молоденьким их командиром. Пока, подхлестнутый испуганным его криком, Макар гнал танк, прикрываясь спасительной высотой насыпи, лейтенант как будто срывал с мальчишеской своей души все, что было на ней прежде, что мешало, как хорошие одежды мешают в черной работе: растерянность, мягкость, робость непривычной власти. Первая же его команда: «Стой, Разуваев! Куда?!», в которой еще слышался казнящий себя стыд за испытанный страх, объявила в нем командира.