Допить вино и ехать. С доминантами потом разберусь.
Я последний раз хлопул ладонью по стволу и повернулся.
Боги и будды!
Настоятель храма Уммодзи шел по храмовому двору, неся пузатый черный футляр, не оставляющий сомнений по поводу его содержимого. Похожий футляр я видел каждую четвертую пятницу в кафе “Satin Doll”. Правда, на том футляре было написано “Selmer”, а на этом значилось “Yamaha” – но размеры и форма говорили, что внутри этого футляра находится то же самое.
Не альт. Не баритон. И уж заведомо не сопрано.
Тенор.
Настоятель сел на раскладной стульчик, опустил футляр на гравий, щелкнул замками. На синем бархате загорелась тускловато-желтая медь. Косой солнечный луч заинтригованно пробежал по клапанам.
– Я тоже люблю джаз! – сказал настоятель.
Обалдевший, не в силах выдавить из себя даже стандартной формулы удивления, я продолжал стоять под персиком. И чувствовал, как на лице у меня медленно расплывается улыбка. Счастливая улыбка несостоявшегося мизантропа.
Бонза просунул бритую голову в капроновую петлю с крючком на конце, бережно извлек инструмент из кофра, прицепил к крючку, вставил мундштук и принялся коротко дуть в него, подкручивая лигатуру. Отрывистые хрюкающие звуки, напоминающие морзянку, постепенно сменились более осмыслеными руладами. Я сел, плеснул вина ему и себе. Глотнул…
– Кто у тебя любимый саксофонист? – спросил Танака-сан.
– Ну… – задумался я. – Пусть, например, это будет Кэнонбол Эддерли.
– Это альтист. А из тенористов?
– Из тенористов… Ну, допустим, Бен Вебстер.
– О-о-о! – уважительно протянул он. – Бен Вебстер!
И, недолго думая, окатил меня с головы до ног «Звездной пылью»:
Опять лиловой пылью сумерки
крадутся по лугам моей души…
В конце каждой фразы он мастерски приглушал звук, продолжая дуть вхолостую, вибрирующим шепотом. Это слегка отдавало пародией, но все равно было здорово. Персик не успевал отряхивать звездную пыль с голых веток.
– Похоже! – одобрил я.
– А еще, – сказал он, – я могу, как Коулмен Хокинс.
И зарядил «Иерихон»: сначала просто тему, без особых трюков, а потом, когда настал черед соло, подключил артикуляцию, задвигал языком и губами, забубнил что-то непонятное с мундштуком во рту – может, то была Алмазная Сутра, а может Сутра Помоста Шестого Патриарха, этого уже и буддолог не разобрал бы.
– Класс! – похвалил я. – А под Майкла Брекера можете?
– Нет, – сокрушенно помотал он головой. – Под него не могу. А ты можешь?
– Я вообще никак не могу.
– Не играешь?
– Не играю… Хотя одно время хотел научиться. Мне как-то дали подудеть, я потом всю ночь уснуть не мог, до того понравилось. Совсем уже собирался купить, вникал в модели, в цены, самоучитель достал – но так и не собрался. Научился дуть в губную гармошку и на том успокоился. А все равно жаль. До сих пор не могу забыть, как трость на языке дрожит.
– Хочешь в мой подудеть?
– Да нет, спасибо. Опять сна лишусь.
– Ну, смотри…
Он опять припал к инструменту и воздал должное «Атласной кукле». В его интерпретации она была знойной креолкой японского происхождения.
– Вы где-нибудь играете, сэнсэй? – спросил я его. – В городе я много джазменов знаю, а вас нигде не встречал.
– Раньше играл, теперь некогда, – ответил он. – А кого ты в городе знаешь?
– Ну вот, например, Кена Судзуки и его ребят.
– А-а, Кен-тян… Я с ним играл на джемах. К нему потом этот молодой парень пришел, как его…
– Масао Кавасаки.
– Да, Кавасаки-кун. Он сразу очень здорово играть начал. Сейчас, говорят, уехал куда-то.
– На Хоккайдо, полгода назад. Фирма перевела.
– И как он там?
– Недавно прислал открытку. Пишет, что сколачивает собственную банду. Хорошего контрабасиста никак не может найти.
– А кто теперь у Кена вместо него?
– Постоянно пока никого. Вакантная позиция, вас ждет.
– Хм…
– Все равно немного странно, – сказал я, помолчав. – Есть еще где-нибудь в Японии священник-саксофонист?
– Саксофонистов не знаю, а трубач есть, – ответил настоятель. – Мы с ним в семинарии вместе учились. Но он теперь далеко, в Аомори. Может, уже и не играет вовсе…
– С другой стороны, ничего странного здесь нет, – продолжал я. – Ведь джаз основан на чем? На импровизации. А импровизация на чем основана? На интуиции. На отказе от интеллекта. На мгновенном следовании внутреннему импульсу. Это ведь и есть дзэн, правда? Как каллиграфия. Как искусство владения мечом. Вот и выходит, что самые лучшие джазмены должны получаться из дзэнских монахов.
– Не знаю… – сказал Танака-сан. – Я об этом не думал. Я просто играю. Потому что мне нравится.
– Но ведь вы импровизируете?
– Ну… Немножко…
– Вот. Не задумываетесь, потому и импровизируете. А я наоборот – много задумываюсь, поэтому джазмен из меня никакой. И монах тоже никакой. Придется ждать, пока ученые придумают, как с проводами просветляться. И как джаз играть под проводами.
– Джаз нельзя под проводами играть. Проводов не хватит.
– А на сатори хватит проводов?
– Конечно…
Утомленный сухой теорией, он попытался было выдуть «Жимолость» – но та не успела завязать и пары бутонов, как раздалось:
– Макото!!! Самбу давай!
Хироко стояла у угла храмовой лестницы, в тени кактуса. Ее японские бедра призывно покачивались в латинском ритме. Лепешки кактуса вторили бедрам. Через мгновение жимолость выбросила стрелку и распустилась дикой тропической орхидеей.
Это было что-то неслыханное. Это был сплав всех самб и всех босанов, легированный бибопом и вытянутый в острый самурайский клинок. Это был горячий свинг на карнавале всех бодхисаттв и всех архатов. Это был Путь Самбы и Дао Синкопы. Я закрыл глаза и увидел, как Стэн Гетц присел на камень у края горной тропы и играет для Шестого Патриарха. Я увидел, как Девушка Гангуро из Ипанемы покинула солнечный пляж и чешет вверх по склону Фудзи. Я увидел…
– ТАНЦУЙ !!!
Хироко прокричала мне это чуть не в самое ухо. Танака-сан утвердительно наморщил лоб и взмахнул раструбом саксофона. Красное вино еще раз крутанулось по моим жилам и ринулось в ноги, выбив по пути раскладной стул.
“Catch the wave!” – вспыхнули в мозгу слова из старой босановы. Она была здесь, эта волна, она била из медного жерла, растекалась по храмовому двору, накрывала нас белой пеной – и мы кувыркались в ней, как ошалевшие дельфины. Рыжий спаниель, бешено виляя купированным хвостом, подскакивал на метр и выше, шеренга каменных бодхисаттв на гранитном постаменте дружно извивалась в ламбаде, резные тигры под храмовой крышей играли в чехарду, бронзовый питьевой дракончик изрыгал синее пламя и махал крыльями. А посередине, под облетевшей веткой бесплодного персика, профессиональный плакальщик по усопшим винокурам лихо наяривал бразильскую самбу.
– Молодец! – крикнула Хироко, глядя на мои кренделя. Это не было самбой, я не умел танцевать самбу, это было что-то своеобычное. Это была гремучая смесь гопака, трепака и фарандолы. Пасадобль вприсядку. Акробатический краковяк, полька живота и брейк-яблочко.
Первым выбился из сил рыжий столетний спаниель. Он доковылял до хозяина, уселся напротив и требовательно гавкнул. Самба перешла в коду, принялась со скрежетом ездить вверх-вниз по звукоряду, медленно отлепилась от ритмической сетки, потом от гармонической, затем развалилась на отдельные ноты, упала в затухающую трель и долго затухала в этой трели, пока утомленный спаниель не заткнул медный раструб длинным собачьим носом.
Я был еще мокрее, чем когда взобрался на перевал.
– Ну вот, – сказала Хироко. – Потанцевали. Это редко удается. Макото не танцует.
– Духовное лицо. Ему несолидно.
– Не умеет, вот и не танцует.
– А я разве умею?
– Конечно умеешь! Это что было, косакку-дансу?
– Наверно.
– Вам вина еще принести?
– Даже не знаю… Скоро темнеть начнет, ехать пора…
– Заглядывай еще, – сказал Танака-сан, трепля спаниеля за уши.