Курильщики продолжали чадить. Они делали это отрешенно и задумчиво. Дым окутывал их седеющие головы и серые пиджаки. Картинка была бы черно-белой – если бы не единственное цветное пятно.
Пятно находилось в двух метрах от меня и тоже предавалось табакокурению. Сигарета смотрела вверх, будучи небрежно зажата пальчиками, ногти на которых были покуда короче самой сигареты, но по мере докуривания грозили стать длиннее. Изумрудно-ядовитую зелень ногтей оттеняли многочисленные колечки – блестящие и тускловатые, с камушками и без – на одном лишь мизинце я насчитал их три штуки. Дальше следовали браслеты, доходящие до бицепса. Они строго соответствовали семи цветам радуги, но шли вразнобой – «фазан знать желает, охотник сидит каждый где». Их мельтешня находила успокоение на плече, где притулился маленький скорпиончик, вытатуированный в скромной палитре трех цветов светофора.
Я отхлебнул еще кока-колы и продолжил осмотр. Самое интересное располагалось внизу – там, где кончались ноги. Они кончались сантиметров за тридцать до пола, а дальше шли платформы. Хотя это уже были никакие не платформы – это были самые настоящие ходули. Они занимали половину от высоты сапог. Верхняя же половина имела раздутый клоунский носок и шнуровку по всему голенищу. Все это сообщало обуви модный и современный вид. Из сапог выглядывали две худые ноги, которые причудливыми линиями тянулись вверх, исчезая под оранжевой мини-юбкой. Затем из юбки выныривали несколько сантиметров открытого живота, уходившие под розовую маечку. Поперек маечки, на ровной, ничем не возмущаемой поверхости, размашистыми синими буквами было начертано:
DON’T FUCKING !!!
KILL YOUR SELF !!!
Я набрал полный рот кока-колы и с полминуты пялился на диковинную надпись, пытаясь проникнуть в ее смысл. У меня ничего не получилось. Тогда я проглотил колу, и перевел взгляд чуть выше. Глаза тут же запутались в бусах и ожерельях. Ниточки и шнурочки, цепочки и ремешочки, крестики и пацифики, камушки и ракушки – все это составляло какой-то единый большой колтун. Выбивался из колтуна только сотовый телефон, который свисал до самого пупа.
Обладательница всего этого хозяйства не обращала ни малейшего внимания на мой сверлящий нескромный взгляд. Устремив к потолку граммофонные раструбы накладных ресниц, она чувственно выпячивала перламутрово-сизые губы, жадно охватывала ими сигаретный фильтр, истово затягивалась и расслабленно выпускала струйку дыма. Ничего значительнее, выше и чище этого процесса для нее на текущий момент не существовало. Только так надлежало курить девушке из породы гангуро.
А она была настоящей гангуро. Строго говоря, ее гангуровость бросалась в глаза мгновенно, значительно быстрее, чем все браслеты, ракушки, ходули и скорпионы, вместе взятые. Ибо так уж инертно наше сознание, так уж плохо мы поддаемся императивам цивилизации и политкорректным уговорам, что по старинке норовим подметить в человеке не что-нибудь этакое важное, а всего лишь цвет его кожи. Сначала цвет кожи, а уже потом – какие на человеке татуировки и на каких он передвигается ходулях. В нас еще очень много латентного расизма.
Генетически она принадлежала к желтой расе. Но слово «желтый» имело к ней не больше отношения, чем слово «белый» имеет к белому вину. Ее руки, ноги, лицо и живот были выкрашены в цвет кофе с капелькой молока. Будь она лошадью, ее отнесли бы к саврасым – или даже гнедым. Загореть до такой степени можно было только за год непрерывного лежания на песке Сахары – либо за несколько сеансов облучения в солярии, с продуманным наложением специального крема. Вторая версия казалась более убедительной. Сахара была далека, а солярии –близки и многочисленны, особенно теперь, в пору триумфального шествия этой странной моды.
С тех пор, как гангуро-гару, «чернолицые девушки», замелькали на улицах японских городов, я много раз задавался вопросом об их идеологических корнях. Какая сила бросала десятки тысяч молодых девок под кварцевые лампы? Что они хотели этим выразить? Под кого шел закос? Я приставал с расспросами к самым разным людям, которые казались мне сведущими – и всякий раз получал разные ответы. Одни усматривали в этом феномене таинственный зов Африки, находя его то в темнокожей супермодели Наоми Кэмпбелл, то в музыке хип-хоп. Другие ссылались на поп-звезду Намиэ Амуро, окинавскую внучку итальянского дедушки, которая первой додумалась чернить лицо и осветлять губы, становясь похожей на негатив. Третьи многозначительно произносили: «Мода!» – и постукивали себя пальцем по лбу. Единого мнения не наблюдалось.
Теперь, увидев перед собой этот замечательный экземпляр, я вновь задумался. Дело в том, что экземпляр имел в своем строении одно заметное отличие от виденных мною ранее. Попадавшиеся мне доселе чернолицые девушки меняли цвет не только кожи, но и волос. Для достижения полной негативности волосы обесцвечивались, делались рыжими, льняными, седыми, а как редкий случай – синими. У этой же волосы не просто оставались черными – они еще были заплетены в полсотни растаманских косичек. Само по себе это не было чем-то невиданным – мне приходилось встречать японок, фанатеющих от Боба Марли и ходящих круглый год в бесформенных вязаных шапках. Ничто не мешало им для полноты имиджа добавить косички – и некоторые действительно добавляли. Но только косички, не загар! Ни единого разу я не видел, чтобы самозабвенная любовь к ямайским ритмам сопрягалась бы с эстетикой гангуро.
Теперь же новый поворот темы ставил все на свои места. Африканская версия обретала логическую завершенность. Черная музыка – черная кожа. Мы будем слушать и будем загорать. Черные братья заплели дреды – мы тоже заплетем. Черные сестры высоки ростом – ничего, встанем на ходули и сравняемся. А когда выбелим губищи синей помадой – то вообще станем как вылитые, родная мать не отличит. Такая последовательность мыслей была мне вполне понятна и даже чем-то симпатична.
Конечно, частный случай мог и не отражать сути всего явления. Даже наверняка он ее не отражал. Ведь тысячи других девиц ходили рыжими, а косички видали в гробу. Но то были девицы, тупо следующие моде, с вялым воображением и боязнью оказаться «не как все» – а тут передо мною стояло и курило живое воплощение независимой мысли, олицетворенный вызов стадному инстинкту, ходячая модель нонконформизма и преданности идеалам. Каждая ее косичка кричала, что любимой музыке можно и нужно отдать решительно все – вплоть до расовой самоидентификации. Каждая ее затяжка раскачивала межкультурные барьеры и сдувала с мозгов пену национальных предрассудков. И с каждым глотком кока-колы я проникался к ней все большей и большей симпатией.
К последнему глотку сигарета в ее пальцах стала короче ногтей. Вертя в руках пустую банку, я шагнул к мусорному контейнеру, прицелился – и неожиданно встретился с ней глазами.
– Хеллоу, систер! – сказал я.
Она вынула сигарету изо рта и посмотрела на меня, как самурай на вошь. Мастью я определенно не вышел. Тут требовалось быть гнедым – а я был каким-то чалопегим. Не помогла ни кока-кола, ни улыбка до ушей.
Окурок полетел вслед за банкой. Она похлопала ресницами, словно прогоняя нелепое виденье, потом легонько оттолкнулась от стены и двинулась обратно в зал, куда уже порулили отдохнувшие нарушители. Ее походка напоминала игрушечного бычка на наклонной доске.
Публика заняла места – и снова начался театр эстрадных миниатюр.
«Давайте же с вами рассмотрим, как он устроен – этот Проклятый Самогонный АППАРАТ!.. Это ж двадцать два бугая!.. Кто свистнет, кто звякнет, кто стукнет, кто брякнет… Вкус – спецфицкий!»
Лектор был упоен и блистателен. Аудитория внимала ему, затаив дыхание.
«Тут у меня и с конусом, и со змеевиком… Балеринушка-лошадушка, крокодил кривоногий… Ты привяжи к ней динаму, пущай ток дает!.. Родил – на том спасибо!.. И мы кидаем эти снасти в воду, и динамит взрывается…»
Еще полтора часа пролетели, как соловей над Камой. Сорвав напоследок бурную овацию, лектор уступил кафедру главному церемонимейстеру, который объявил перерыв на обед. После обеда надлежало разбиться на группы и приступить к сдаче экзамена.