Вой ветра, шум деревьев, стоны Петруши и звон – всё умолкло за рёвом моря.
– Надо уходить наверх! – крикнул Денис. – Сейчас берег зальёт и занесёт кригами. Да и утреня сейчас начнётся, ребята! Пойдите, матушка-барыня! Богу так угодно!
Денис подошёл к Наталье Сергеевне и осторожно взял её под локти…
– Пойдёмте, матушка! – сказал он нежно, голосом, полным сострадания.
Барыня отстранила рукой Дениса и, бодро подняв голову, пошла к лестнице. Она уже не была так смертельно бледна; на щеках её играл здоровый румянец, словно в её организм налили свежей крови; глаза не глядели уже плачущими, и руки, придерживавшие на груди шаль, не дрожали, как прежде… Она теперь чувствовала, что сама, без посторонней помощи, сумеет пройти высокую лестницу…
Ступив на третью ступень, она остановилась как вкопанная. Перед ней стоял высокий, статный мужчина в больших сапогах и полушубке…
– Это я, Наташа… Не бойся! – сказал мужчина.
Наталья Сергеевна пошатнулась. В высокой мерлушковой шапке, чёрных усах и чёрных глазах она узнала своего мужа, помещика Литвинова. Муж поднял её на руки и поцеловал в щёку, причём обдал её парами хереса и коньяка. Он был слегка пьян.
– Радуйся, Наташа! – сказал он. – Я не пропал под снегом и не утонул. Во время метели я со своими ребятами добрёл до Таганрога, откуда вот и приехал к тебе… и приехал…
Он бормотал, а она, опять бледная и дрожащая, глядела на него недоумевающими, испуганными глазами. Она не верила…
– Как ты измокла, как дрожишь! – прошептал он, прижимая её к груди…
И по его опьяневшему от счастья и вина лицу разлилась мягкая, детски добрая улыбка… Его ждали на этом холоде, в эту ночную пору! Это ли не любовь? И он засмеялся от счастья…
Пронзительный, душу раздирающий вопль ответил на этот тихий, счастливый смех. Ни рёв моря, ни ветер – ничто не было в состоянии заглушить его. С лицом, искажённым отчаянием, молодая женщина не была в силах удержать этот вопль, и он вырвался наружу. В нём слышалось всё: и замужество поневоле, и непреоборимая антипатия к мужу, и тоска одиночества, и наконец рухнувшая надежда на свободное вдовство. Вся её жизнь с её горем, слезами и болью вылилась в этом вопле, не заглушённом даже трещавшими льдинами. Муж понял этот вопль, да и нельзя было не понять его…
– Тебе горько, что меня не занесло снегом или не раздавило льдом! – пробормотал он.
Нижняя губа его задрожала, и по лицу разлилась горькая улыбка. Он сошёл со ступеней и опустил жену наземь.
– Пусть будет по-твоему! – сказал он.
И, отвернувшись от жены, он пошёл к лодке. Там дурачок Петруша, стиснув зубы, дрожа и прыгая на одной ноге, тащил лодку в воду.
– Куда ты? – спросил его Литвинов.
– Больно мне, ваше высокоблагородие! Я утонуть хочу… Покойникам не больно…
Литвинов прыгнул в лодку. Дурачок полез за ним.
– Прощай, Наташа! – крикнул помещик. – Пусть будет по-твоему! Получай то, чего ждала, стоя здесь на холоде! С Богом!
Дурачок взмахнул вёслами, и лодка, толкнувшись о большую льдину, поплыла навстречу высоким волнам.
– Греби, Петруша, греби! – говорил Литвинов. – Дальше, дальше!
Литвинов, держась за края лодки, качался и глядел назад. Исчезла его Наташа, исчезли огоньки от трубок, исчез наконец берег…
– Воротись! – услышал он женский надорванный голос.
И в этом «воротись», казалось ему, слышалось отчаяние.
– Воротись!
У Литвинова забилось сердце… Его звала жена; а тут ещё на берегу в церкви зазвонили к Рождественской заутрене.
– Воротись! – повторил с мольбой тот же голос.
Эхо повторило это слово. Протрещали это слово льдины, взвизгнул его ветер, да и Рождественский звон говорил: «Воротись».
– Едем назад! – сказал Литвинов, дёрнув дурачка за рукав.
Но дурачок не слышал. Стиснув зубы от боли и глядя с надеждою в даль, он работал своими длинными руками… Ему никто не кричал «воротись», а боль в нерве, начавшаяся сызмальства, делалась всё острее и жгучей… Литвинов схватил его за руки и потянул их назад. Но руки были тверды, как камень, и не легко было оторвать их от вёсел. Да и поздно было. Навстречу лодке неслась громадная льдина. Эта льдина должна была избавить навсегда Петрушу от боли…
До утра простояла бледная женщина на берегу моря. Когда её, полузамёрзшую и изнемогшую от нравственной муки, отнесли домой и уложили в постель, губы её всё ещё продолжали шептать: «Воротись!»
В ночь под Рождество она полюбила своего мужа…
А. Чехов
На святках
I
– Что писать? – спросил Егор и умокнул перо. Василиса не виделась со своею дочерью уже четыре года. Дочь Ефимья после свадьбы уехала с мужем в Петербург, прислала два письма и потом как в воду канула; ни слуху ни духу. И доила ли старуха корову на рассвете, топила ли печку, дремала ли ночью – и всё думала об одном: как-то там Ефимья, жива ли. Надо бы послать письмо, но старик писать не умел, а попросить было некого.
Но вот пришли Святки, и Василиса не вытерпела и пошла в трактир к Егору, хозяйкиному брату, который, как пришёл со службы, так и сидел всё дома, в трактире, и ничего не делал; про него говорили, что он может хорошо писать письма, ежели ему заплатить как следует. Василиса поговорила в трактире с кухаркой, потом с хозяйкой, потом с самим Егором. Сошлись на пятиалтынном.
И теперь – это происходило на второй день праздника в трактире, в кухне – Егор сидел за столом и держал перо в руке. Василиса стояла перед ним, задумавшись, с выражением заботы и скорби на лице. С нею пришёл и Пётр, её старик, очень худой, высокий, с коричневой лысиной; он стоял и глядел неподвижно и прямо, как слепой. На плите в кастрюле жарилась свинина; она шипела и фыркала и как будто даже говорила: «Флю-флю-флю». Было душно.
– Что писать? – спросил опять Егор.
– Чего! – сказала Василиса, глядя на него сердито и подозрительно. – Не гони! Небось не задаром пишешь, за деньги! Ну, пиши. Любезному нашему зятю Андрею Хрисанфычу и единственной нашей любимой дочери Ефимье Петровне с любовью низкий поклон и благословение родительское навеки нерушимо.
– Есть. Стреляй дальше.
– А ещё поздравляем с праздником Рождества Христова, мы живы и здоровы, чего и вам желаем от Господа… Царя Небесного.
Василиса подумала и переглянулась со стариком.
– Чего и вам желаем от Господа… Царя Небесного… – повторила она и заплакала.
Больше ничего она не могла сказать. А раньше, когда она по ночам думала, то ей казалось, что всего не поместить и в десяти письмах. С того времени, как уехали дочь с мужем, утекло в море много воды, старики жили, как сироты, и тяжко вздыхали по ночам, точно похоронили дочь. А сколько за это время было в деревне всяких происшествий, сколько свадеб, смертей! Какие были длинные зимы! Какие длинные ночи!
– Жарко! – проговорил Егор, расстёгивая жилет. – Должно, градусов семьдесят будить. Что же ещё? – спросил он.
Старики молчали.
– Чем твой зять там занимается? – спросил Егор.
– Он из солдат, батюшка, тебе известно, – ответил слабым голосом старик. – В одно время с тобой со службы пришёл. Был солдат, а теперь, значит, в Петербурге в водоцелебном заведении. Доктор больных водой пользует. Так он, значит, у доктора в швейцарах.
– Вот тут написано… – сказала старуха, вынимая из платочка письмо. – От Ефимьи получили, ещё бог знает когда. Может, их уж и на свете нет.
Егор подумал немного и стал быстро писать.
«В настоящее время, – писал он, – как судба ваша через себе определила на Военое Попрыще, то мы Вам советуем заглянуть в Устав Дисцыплинарных Взысканий и Уголовных Законов Военнаго Ведомства, и Вы усмотрите в оном Законе цывилизацию Чинов Военаго Ведомства».