Несколько минут длилось молчание. Дудкин, видимо, был под впечатлением рассказа.
Наконец, он спросил:
— Поди, рыбы их съели?
— Надо-быть, акулы. Там их страсть, этих самых акулов.
— А души-то как?
— Души стонут, как буря поднимается… За других бога молят… Небойсь, слышал, как в погоду из моря ровно воет кто… Это и есть потопшие души…
— Давай, Макаров, лучше о чем другом говорить, а то ты все такое нехорошее да тоскливое заводишь! — проговорил вдруг Дудкин.
Веселый и жизнерадостный, большой ухаживатель, пленивший немало кронштадтских кухарок и горничных и восхитивший в Бресте молодую бретонку-прачку, любивший кутнуть на берегу, исправный матрос, не особенно разборчивый в лишних тычках боцмана, — Дудкин невольно протестовал всем своим существом против мрачного настроения Макарова.
Такая чудная тропическая ночь, которая, казалось, так и дышит ласковым призывом к жизни, а Макаров заводит такие разговоры!
— Ай, не любишь? Тебе бы только слушать про веселое? — тихо усмехнулся Макаров. — Уж такая, брат, наша служба тоскливая. Хуже флотской, кажется, и на свете нет… Главное дело: не привычен российский человек к воде…
— Это ты правильно.
— На сухой пути куда лучше… На сухой пути ты как есть в полном рассудке. И опять же: шляйся по разным морям да окиянам, когда, может, тебя тоска нудит по своей стороне…
— Это что и говорить! — согласился Дудкин. — Кабы воля, разве кто пошел в матросы, да еще в дальнюю?.. Назначили… тут уж ничего не поделаешь. Терпи!
Макаров ничего не ответил.
По-прежнему задумчивый, смотрел он перед собой и мысли его, казалось, были далеко-далеко от этого тихо рокочущего океана.
— А ведь есть матросы, что сами в дальнюю просятся! — заговорил Дудкин. — Вот у нас, сказывают, двое просились…
— Просятся. И я вот просился!
— Ты! — воскликнул удивленно Дудкин.
— То-то, я. И мог бы не идти, не трогали. «Ласточка» не нашего экипажа, а вот пошел… У ротного своего просился.
Макаров проговорил эти слова с какой-то грустной покорностью.
— И дурак однако ты, Макаров! — решительно произнес Дудкин. — Самому тошно в море, а он просился… Какая такая причина?
— Пожалуй, что и дурак, а причина была! — значительно протянул Макаров. — Была, братец ты мой, причина! — повторил он.
Несколько минут Макаров молчал и словно бы не решался входить в дальнейшие объяснения, раздражая своим молчанием любопытство Дудкина до последней степени.
В самом деле, какая такая причина могла заставить человека самому проситься в «дальнюю»? Положим, на «Ласточке» было двое старых матросов, что сами просились. Но они шли во второй раз и были, что называется, «отчаянные» — ничего не боялись и находили, что в море тем хорошо, что харч лучше и каждый день чарка идет, и есть на что погулять на берегу.
А Макаров был совсем не такой. Тихий, послушливый, исправный, он никакой матросской «отчаянности» не выказывал и далеко не был лихим матросом. Так себе, самый заурядный.
— Может, тебя в экипаже притесняли, Макаров? Зря драли? — спросил наконец Дудкин.
— Нет, братец ты мой, этого не было… И драли меня за все мои четыре года службы всего два раза — это когда я на корабле «Фершанте»[1] первый год служил — по пятидесяти линьков всыпали — командир у нас занозистый был и к матросу лют… А что в экипаже, так очень даже спокойно было. И ротный, и фитьфебель ничего себе, с рассудком люди и не зверствовали… Ну да и я всегда опаску имел… завсегда был смирным и непьющим матросом, чтобы, значит, от греха подальше… Ну их!..
— Так из-за чего же ты просился?…
Макаров не сразу отвечал, видимо стесняясь доверить свою тайну товарищу.
Расположила ли его к откровенности эта чудная теплая ночь с мигающими звездами, и он чувствовал потребность высказаться, или Дудкин вселял доверие к себе, но только Макаров, после минуты-другой нерешительного молчания, наконец, проговорил с некоторой торжественностью:
— Только смотри, Егорка, никому не болтай. Чтобы, значит, в секрете…
— Не сумлевайся, Вась… Слава богу, приятели…
— Нет, ты побожись!
— Вот-те крест!
И Егорка Дудкин с самым торжественным и серьезным видом перекрестился три раза.
III
Тогда Макаров, не спуская глаз с океана, тихим и словно бы виноватым голосом застенчиво промолвил:
— Причина вся, братец ты мой, вышла из-за бабы…
— Из-за ба-бы? — разочарованно протянул Дудкин.
«И впрямь дурак!» — подумал он, взглядывая не без некоторого снисходительного презрения на человека, который из-за бабы мог сделать такую большую глупость.
— Из-за жены, значит…
— Так ты женатый? А я этого не знал… Опостылела, что ли, жена? Так ты бы ее в деревню, а то из-за бабы да в дальнюю… Чудно что-то? — недоумевал Дудкин.
— И вовсе не опостылела… Что ты? — почти испуганно проговорил Макаров. — Я ее очень даже почитаю и жили мы, как следует, согласно… Ни за что не ушел бы я от жены… Баба хорошая, рассудливая и из себя чистая, красивая и ядреная… одним словом форменная баба… Карактерная только маленько… командовать любит, а то никакой нет за ей недоимки, — описывал Макаров свою жену, видимо сдерживая себя и словно стыдясь перед товарищем признаться в своей безграничной любви к ней. И тем не менее голос матроса звучал необыкновенной нежностью, выдавая его чувство. — Ну хорошо, братец ты мой. Нонешним летом, как узнала она, что «Ласточка» идет взаграницу, пристала ко мне: просись да просись в дальнюю. Жалко, говорит, тебя будет, да за то вся жизнь наша обернется. Денег, говорит, прикопишь, вернешься с деньгам, лучше будем жить… в оборот по торговле деньги пустим — она, брат, у меня баба оборотистая! — вставил восторженно Макаров, — а то, говорит, теперь мы тыкаемся, мыкаемся… Силушки, говорит, моей нет… Пожалей свою женку… И то сказать… жалко ее было…
— Ишь тоже… А ты бы ее по загривку! — перебил возмущенный Егорка.
— Что ты? У меня и духу бы не хватило… Ни бабу, ни дитю нельзя забижать… На их руку подымать не годится… Грех!
— Жену бить грех, ежели она, примерно сказать, дерздничает? — удивился Егорка.
— То-то жалко, говорю… Пусть лучше куражится, бог с ей… Да она, братец, и не из таких, что сустерпит… Сама, ежели что, огрызнется…
— Видно, такого дурака, как ты, она и сама учивала, а? — насмешливо спросил Егорка.
— А хоша бы сгоряча и вдарила, разве я за это должен над ей тиранствовать?.. Если у тебя совесть есть — ты бабу прости, на то она и баба! — горячо проговорил Макаров, не решаясь, однако, прямо сознаться, что любимая им женщина, случалось, костыляла его по шее.
— Однако баба ты сам, как я посмотрю!.. Виданое ли дело, чтобы матрос и таких понятиев!.. Облестила она тебя, значит, вовсе… Я никогда бы не позволил… И, главное, ты вот ушел, а она… гулять станет… Известно, матроска без мужа… Видали мы их в Кронштадте-то! — хлыщевато проговорил Дудкин.
Макаров примолк и словно бы напряженно вглядывался вдаль.
— Что, небойсь, и за это похвалишь, как вернешься? — безжалостно допрашивал Егорка.
Голос Макарова дрогнул, обнаруживая сильное душевное волнение, когда он, наконец, ответил:
— Не все, брат, такие… Хвалить за что же? Хвалить не за что, но ни бить, ни ругать не стану. Это я верно тебе говорю.
— А я свою жену избил бы до смерти и под коленки… К черту, мол, подлая. Сгинь, ежели закона не соблюдаешь.
— Это ты здря мелешь, Егорка! — строго остановил его Макаров.
— Чего здря? Известно, как надо учить баб.
— Да ведь и она — живой человек… Баба молодая, жить ей тоже хочется… За что же я с ей взыскивать стану… Рассуди… Чем она виновата, что муж в море ушел.
Макаров проговорил это с такой подкупающей, убежденной искренностью и с такой простотой, что Дудкин опешил, пораженный словами Макарова, и в первое мгновение не знал, что возразить.
— Однако… и чудной ты, как я посмотрю… Глупый, как есть, глупый ты матрос… Бабы послушался, ушел добровольно, а теперь по ней же скучишь…