Напротив, Федор Федорович, сидя в темноте поспешавшей кареты, долго улыбался.
Иван Ларионович, повздорив с компаньоном и пообещав шкуру с него содрать, обиды своей не забыл. Не тот был человек, чтобы слова на ветер бросать. И в один из дней, надев шапчонку похуже и драненькую шубенку, отправился в присутственное место.
В углу, самом дальнем, сидел неприметный чиновничек. Лицо мелкое, глазки цвета бутылочного, плечики узкие, мундиришка в обтяжку.
Иван Ларионович разговор начал туманно. Дескать, шумновато в месте присутственном, голосов много, и топотни, и суеты. Иван Ларионович ближе подступил: неплохо бы от шума посидеть вдали, рядком да тишком. Чиновник издал некий звук, Иван Ларионович тут же поднялся и смиренно пошагал к выходу. И самого малого времени не прошло, из присутственного места вышел чиновник. Иван Ларионович поддержал чиновника под локоток, и они устремили шаг.
Кабачишко Иван Ларионович выбрал самый что ни на есть тишайший. Хозяин повел их в отдельную комнатку. Половой захлопотал вокруг стола, и купец начал разговор: мол, ошельмован и ограблен компаньоном среди бела дня, просит помощи и в долгу не останется…
— А это куда? — спросила Наталья Алексеевна, показав камень, отливающий на изломе желтым.
Григорий Иванович ткнул пальцем в одну из ячеек корзины.
Наталья Алексеевна, радуясь возвращению домой, суетилась, стараясь побыстрее уложиться. Она скрывала свою радость, но глаза и торопливость выдавали ее с головой.
Корзина, стоявшая на полу, сплетена была хитро: как соты пчелиные. Кильсей постарался. Григорий Иванович только намекнул, какую корзину ему надобно, а через день уже корзина была сработана Кильсеем.
— Такую хотел, Иванович? — спросил Кильсей.
— Вот молодец, — оглядев корзину, обрадовался Шелихов. — Руки у тебя золотые.
В корзине в каждой ячейке, как яичко в гнездышке, лежали куски медной руды, точильного и известкового камня, слюда, хрусталь, глина. Все это собрали ватажники, ходившие по всему американскому побережью. Строго-настрого наказывал Григорий Иванович, снаряжая в поход работных, записывать, где что есть в недрах земных: о звере или же птице, деревьях, кустарниках или травах. Требовал вести аккуратную опись американского берега, больших и малых островов, которые встретятся. Наказывал описывать бухты, реки, гавани, мысы, лайды, рихвы, камни, видимые из воды, свойства и вид лесов и лугов на новых землях.
Кое-кто из мужиков противился: зачем-де это? Чесали в затылках. Но большинство ватажников были давними мореходами и понимали, что опись такая дело наиважнейшее для промысла морского, и работу выполняли тщательно. Вот камни многих смущали. Сомневались мужики. Камень он и есть камень. Его где хочешь набросано предостаточно. Но Григорий Иванович на своем стоял твердо: по цвету, по виду, по весу необычные камни собирать и ему показывать. Объяснял:
— Мы здесь такого наворочаем, ежели руды себя выкажут.
Ватажники поначалу робели: вот-де, мол, нашел. Не видывал такого раньше… И выложит мужик камешек, другой. А потом по мешку притаскивали, да еще и спорили: «Таких не было, ты взгляни». Горячились. Не один десяток корзин сплел Кильсей, и все они были забиты образцами каменных углей и руд, обнаруженных ватажниками.
Долгими часами Григорий Иванович гнулся над столом, записывая, где и когда были найдены сии камни, сколь обширны залежи руд, каковы подходы к месторождениям. Плавал фитилек в тюленьем жиру, перо скрипело, в стену толкался недовольно ветер, наваливался на дверь, завывал в трубе. А Григорий Иванович, откладывая перо, брал камни, подносил к огоньку и щурил глаза. На изломах камни вспыхивали цветными искрами, играли гранями: строчками через камни тянулись цветные прожилки. Вглядываясь в эти причудливые письмена, Григорий Иванович задумывался о днях завтрашних. Иногда он откладывал камень и тер глаза. Лицо у него посерело, щеки запали, под глазами легли тени.
Однажды, сидя у плавающего фитилька, Григорий Иванович неожиданно почувствовал, что его будто толкнули в грудь. Это было так неожиданно, что он выронил камень. Острая боль рвала грудь. Григорий Иванович упал головой на стол. Из опрокинувшейся чернильницы выплеснулась черная струйка, побежала по разлетевшимся бумагам.
С трудом держась за крышку стола, он поднялся, отодрал дверь от обледенелых косяков. В лицо пахнуло морозным паром. Он тяжело сел на заметенное снегом крыльцо.
— Ах ты… Будь ты неладно, — выговорил слабым голосом. В глазах плыли радужные круги.
Крепостица спала, ни в одном оконце не видно было огонька. Меж дворов гулял ветер.
«Цинга? — подумал Григорий Иванович. — Нет, это другое».
А ветер нес поземку, навивал сугробы. Мертвая вьюга разыгрывалась над Кадьяком. Страшная вьюга. Это не тот бешеный порыв ветра, что завертит, закрутит, закружит снежные сполохи, рванет вершины деревьев, прижмет к земле кусты, попляшет на дорогах, да и, глядишь, стихнет через час, другой. Здесь все по-иному. И ветер вроде несилен, да и не видно пляшущих столбов снеговых, не гнутся деревья, не ложатся кусты, но с одинаковой силой, ровно, из суток в сутки, метет и метет ветер снег, крепчает мороз, и вот уже не видно ни тропки, ни дороги, да и сами дома тонут в растущих сугробах. С крышами, с трубами заметает их мертвая вьюга. И плохо охотнику оказаться в такое время в тундре или в тайге.
Пронзительная тоска сжала сердце Григория Ивановича. «Вот, ушел за край земли и сгину здесь однажды».
Просматривая коллекцию перед погрузкой на галиот, Григорий Иванович неожиданно вновь почувствовал боль в груди. Шелихов оглянулся на жену, но Наталья Алексеевна не поднимала от корзины головы. «Ничего, скоро дома будем. А там и стены лечат».
Топая, вошли мужики, взяли корзины. Кильсей пытливо глянул на Шелихова:
— Что с тобой, Иваныч?
Шелихов поднялся, но его качнуло, бросило в сторону. Мелькнула мысль: «Не удержусь, упаду». Ткнулся боком на лавку.
— Ничего… ничего…
К нему кинулась Наталья Алексеевна, но он отстранил ее и поднялся, вышел с мужиками из избы.
Галиот «Три святителя» стоял у причала, лоснясь под солнцем свежеосмоленными бортами. В вантах посвистывал ветерок. Самойлов, снаряжая байдары, пошумливал на мужиков. Но голос у него был добрый.
— К конягам пора идти! — крикнул он, увидев Шелихова. — Заждались, наверное.
Шелихов в ответ только рукой махнул и заторопился к трюму — поглядеть, как укладывают корзины с коллекцией камней. Это был для него самый ценный груз, дороже дорогих мехов. Вылез из трюма довольный. Корзины уложили как надо. Увязали добро, да еще к принайтовали к пайелам, чтобы подвижки какой в качку не произошло. Помнили старый случай, когда груз подвинуло и едва-едва галиот не перевернуло.
С берега Самойлов зашумел недовольно:
— Григорий Иванович, что тянешь-то? Надо идти. Ветрило, видишь, какой? А ежели еще пуще разыграется?
Шелихов легко — как будто и не было боли в груди — сбежал по трапу и заторопился к байдарам по звонкой гальке. Потеснив одного из устиновских молодцов, сел за весло.
Степан — видно было, как напряглись у него жилы на шее — оттолкнул байдару от берега и, наваливаясь пузом на борт, крикнул:
— Давай, ребята! Греби!
Ударили весла, и байдара, преодолев прибойную волну, вынеслась на простор гавани.
Стремя байдару в открытое море, Степан гаркнул мужикам:
— Навались!
Мигнул Григорию Ивановичу шальным своим оком: хорошо-де, мол, хорошо!
Оклемался мужик по весне, а то совсем заплошал было. Боялся за него Григорий Иванович, шибко боялся. Свалится, думал. Наталья Алексеевна каких только трав не варила, но подняла мужика.
Шелихов, налегая на весло, глянул на Степана. Тот стоял на корме во весь рост, армяк на груди распахнут, и в ворот открывшийся перла широченная грудь. Об такую грудь хоть кувалдой бей, человеку все нипочем. За плечами Степана крепостица поднималась, построенная могучими руками мужиков. Да что там крепостица. Человек русский на подъем только труден, а коли до дела дойдет, рядом с ним никому не устоять. Гаркнет во всю глотку: «Шевели жабрами, ребята!» И пойдет ломать. В лице кровь разгорится у молодца, глаза заблестят, и нет ему удержу.