Александр Романович Воронцов особенно сильно мерз в своем президентском кабинете Коммерц-коллегии. Непрестанные ветры с Балтики гнали низкие тяжелые тучи, разверзавшиеся над столицей то снегом, то холодным дождем. На садовых решетках, на колоннах дворцов, на многочисленных статуях Летнего сада снег, пропитанный влагой, намерзал ледяными шубами. Александр Романович приказал топить камин в своем кабинете постоянно. Человек, воспитанный на английский манер и проведший немало лет в стране туманной Альбиона, он распорядился топить камин не березовыми дровами, а углем. И в отличие от помещений, где камины топили березой, не дававшей дыма, в кабинете Александра Романовича стоял чуть горьковатый, миндальный запах угля. Эта изысканная горчинка была приятна английскому вкусу хозяина.
Но сегодня пламя жаркого угля не согревало Александра Романовича, он зябко потирал руки у камина. Изрезанное глубокими морщинами властное и сильное лицо вельможи морщилось. Но не только холод досаждал Александру Романовичу. Были и другие, более веские причины.
Дела в империи внешне складывались благополучно. Турецкая Порта признала завоевания Россией Кубани и Таманского полуострова. Генерал-поручик Ингельстром ввел в Тамань пехоту, и крымскому хану Шагин-Гирею ничего не оставалось, как согласиться выехать в Калугу. По-восточному пестрый караван хана под плач и причитания многочисленных жен двинулся в глубь России, через бесконечные южные степи по дорогам, проложенным меж седых ковылей. По этой равнине не раз и не два ходили, сея ужас, разорение и смерть, татары Крыма, и вот сейчас последний крымский хан поехал по этой же дороге, но уже как пленник.
Александр Романович взял щипцы и пошевелил угли в камине. Со свойственной ему книжностью он подумал: «В Крыму дописана еще одна страница истории, начатая Петром Великим».
Бросив щипцы в угольный ящик, вытер руки белоснежным платком и откинулся на спинку вывезенного из Англии редкой красоты кресла времен королевы Елизаветы: темное дерево, резные морды львов на подлокотниках с загадочными улыбками сфинксов. Воронцов отчетливо представил себе лицо хана Шагин-Гирея, которого везут в плен, и подумал, что колеса кареты в этом случае скрипят по-особенному отвратительно.
Воронцов еще раз улыбнулся, думая о суетности человеческой гордыни.
Но как ни радовали графа успехи на юге, в мыслях его оставалась какая-то неясность. Александр Романович умел видеть на политическом небосклоне не только яркие звезды, но и самые легкие облака. «Победы, победы, — думал граф, — но Порта укрепляет Очаков, подтягивает войска к южным границам империи… Узел здесь еще не разрублен, несмотря на ликующие возгласы петербургских политиков».
Все больше граф обращал свои взоры к востоку. Виделись ему великие торговые пути, лежащие через тайгу, угадывались их продолжения через океан.
Год назад императрица, выпятив нижнюю губу, на вопрос Безбородко об ассигнованиях на развитие торговли и мореплавания на востоке ответила: «Вот еще!» Тогда же граф Александр Романович сказал себе: «Нет, это не каприз. Императрица слишком расчетлива, чтобы позволить себе говорить необдуманно». Экспромты были для нее не свойственны. Свои решения она готовила заранее, с немецкой аккуратностью предусматривая возможные последствия.
Александр Романович хорошо помнил лицо императрицы. Властный подбородок, слишком пристальный для женщины взгляд, капризные подкрашенные губы. Оно не было ни красивым, ни безобразным, но казалось собранным из многих лиц. В нем были властность и бессилие, воля и изнеженность римской патрицианки. Лицо было полно противоречий, как и сама жизнь Екатерины. И чем больше размышлял Воронцов, тем сильнее убеждался в мысли, что это — «Вот еще!» — было ни больше ни меньше, как страхом немецкой принцессы перед громадностью земель восточных. Она правила величайшей державой в мире, но Сибирь и побережье океана Тихого для Софии Августы-Фредерики Ангальт-Цербской всегда оставались страшной, ледяной, не укладывающейся в ее немецкие представления своей необъятностью, загадкой.
С востока — с астраханских, яицких земель — пришли Разин и Пугачев. В кокетливой переписке с Вольтером императрица игриво называла Пугачева маркизом, но он был для нее кошмаром, нависающим над головой. Когда при императрице говорили: восток — у нее суживались глаза и бледнело лицо.
«Нет, — думал граф, — у императрицы трудно получить поддержку в благих начинаниях на востоке. Но…»
Воронцов не любил Екатерину. Причин к тому было много. Одна из них — неумеренное любострастие венценосной дамы. В середине нынешнего года умер очередной фаворит Екатерины. В Петербурге, не скрываясь, говорили:
— Смерть сия последовала от чрезмерного употребления зелья, амурный пыл побуждающего.
Екатерина была безутешна. О каких делах государственных, о каких прожектах можно было говорить?
Ни понять, ни простить этого Воронцов не мог. И Екатерина, чувствуя его неприязнь, отвечала ему тем же. Но граф Александр Романович был фигурой слишком крупной и нужной империи — это Екатерина понимала.
Воронцов взял с каминной доски колокольчик с тонкой костяной ручкой. В дверях вырос лакей с английскими бакенбардами и выражением почтительности на лице. Воронцов сказал с той неопределенной интонацией в голосе, с какой высказывают пришедшее вдруг, еще не окончательно обдуманное решение:
— Да… да… Пригласи его превосходительство Федора Федоровича Рябова.
Федор Федорович явился незамедлительно.
— Садитесь, — указал ему граф на кресло у камина.
То, о чем говорил граф Воронцов со своим помощником, осталось тайным.
3
В Иркутске расцвела черемуха. В два дня деревья оделись в белый наряд, город окутало острым, горьковатым запахом. Иван Ларионович, оглядев усадьбу, расцветшую под благодатным весенним солнышком, подумал: «Эх, красота-то какая!» Но тут же оборотился в мыслях к делу. «Ну, Гришка скоро объявится».
Однако облетела белой метелью черемуха, а от Шелихова вестей не пришло. Расцвел иван-чай, выкинув розовые богатырские султаны, вспыхнули саранки, закивала яркими головками золотая розга и жарки разгорелись по таежным падям, а вестей о ватажниках, ушедших в море, все не было.
Отгорела, отполыхала весенними красками тайга, кукушка колосом подавилась и смолкла, парни отыграли на гармошках, отпели девки в хороводах, а известий так и не пришло.
Начались дожди.
Голикова беспокоило: шел уже третий год, как в плавание отправились корабли под командой Шелихова, а о них ни слуху ни духу.
— Ухнул капитал, — вздыхал Голиков. — Ухнул…
О людях разговора не было. Дело известное: за море идти — головой рисковать. Знали, на что шли.
Лебедев-Ласточкин в тайне от Ивана Ларионовича снарядил ватагу и послал вслед Шелихову. Если людей и не найдут, то хоть рухлядишку, ими заготовленную, сыщут. Но и лебедевская ватага вернулась ни с чем. Однако случился у Лебедева из-за этой ватаги с Голиковым большой крик.
Поспешили похоронить купцы Григория Ивановича.
На острове Кадьяк Григорий Иванович назвал бухту Трехсвятительской. Летнее утро просыпалось над островом. Из-за сопок выглянуло солнце, море запарило, поползли над тихими волнами клочья утреннего тумана. Над бухтой стояла крепостица, желтея крепкой сосновой стеной в две, а то и в две с половиной сажени. По четырем углам башни с бойницами. На главных воротах, тоже сбитых из сосновых стволов, полоскался флаг Российской империи. Перед крепостицей ров. Одним словом, крепостица небольшая, но вид грозный.
За стеной крепостицы добрые избы все из той же сосны для жилья, склады провиантские и мехового товара. В окошках избяных слюда посверкивала на солнце. Из труб дымок полз и наносило хлебным духом. Слюду эту, между прочим, Самойлов из Охотска прихватил. Тоже, видать, далеко смотрел, хозяйственный был мужик. Григорий Иванович похвалил его. Но тот отмолчался. Только и сказал: