– Дядю Милло – ногой? Разве можно, Бруно?
– Молодец, защищайся, никому не позволяй руки в ход пускать.
И он исчезает на велосипеде в направлении вокзала и аттракционов.
Синьора Эльвира снова цепляет меня своим крючком и говорит с глубоким вздохом:
– Эх! Дядюшка Милло! Чего ему только не приходится терпеть от твоей мамы! Пошли! Погода меняется. Рта не разевай, вон какой ветер – простудишься!
Начинается ураган. Мы прячемся под навес. Подходит трамвай, но мы в него не садимся.
– Сюда на трамвае приехали, хватит деньгами швыряться. Вот и дождь пошел. Где-то у меня еще ячменный сахар оставался… А ты мне и спасибо не скажешь, будто я тебя лекарством пичкаю.
Гром и молния развлекают меня, синьора Эльвира крестится. Мне ужасно хочется убежать от нее, побарахтаться в лужах под дождем, как вон те мальчишки. Среди них и Дино, мы знаем друг друга, он гуляет на площади Далмации.
– Разве не видишь – это оборванцы. А ты из рабочей семьи.
Мы пускаемся в путь вдоль трамвайной линии, потом подымаемся в гору, окна стеклодувни полыхают огнем… Виа-дель-Ромито, прямой, длинной, нет конца. На разрушенной стене дома мелом нарисованы серп и молот.
– Мне холодно, я хочу по-маленькому.
– Иди под стенку. Сам расстегнешься или помочь?
Вечер наступает мгновенно, зажигаются огни, там, где Должен быть наш дом, поднялась завеса тумана, но нам до нее не добраться, кажется, что она отдаляется. С нами теперь две наши тени, они то идут по сторонам, то забегают вперед, на них при всем желании никак не наступишь… Мы все идем и идем… Я дрожу от холода… Шмыгаю носом. Синьора Эльвира молчит, словно язык проглотила, шагает и сосет свой ячменный сахар, а я свой давно уж разгрыз. Теперь мы сошли с дороги, идем в полной темноте, только мелькают фары велосипедов. Тени и шорохи окружают нас, откуда-то издалека доносится рев быков и собачий лай. Наконец оказываемся на каком-то пустыре, перед нами овраг, ноги вязнут в грязи.
– Синьора Эльвира! – бормочу я в изнеможении.
Она отвечает мне так, словно я ее разбудил:
– А? Ты что-то сказал?
Дома кончились, мы вступаем прямо в туман, карабкаемся вверх по тропинке, я падаю и вновь подымаюсь, руки у меня в мокрой глине. Старуха тоже едва держится на ногах. Вот она поскользнулась и, раскинув руки, покатилась вниз по тропинке. Я ее больше не вижу, слышу только крик:
– Господи! Господи! Господи!
Теперь я один на берегу. Только берег ли это? Ясно, что я на холме. Зову:
– Синьора Эльвира?
Темно. Тишина. Наконец доносится ее голос:
– Кто там? Где ты? Мама здесь! Спускайся, Родольфо, я иду навстречу, не бойся!
Я качусь вниз, по косогору, цепляясь за землю руками. Вот и нашел ее, она сидит у тропинки, уставившись в одну точку. Шляпку она потеряла. Старуха обнимает меня, прижимает к себе так крепко, – что, кажется, вот-вот удушит.
– Ты не Родольфо? Кто ты? – и отталкивает меня, но сразу же подхватывает, пока я не полетел в овраг. Потом обнимает еще крепче, а сама все плачет, плачет навзрыд. – Бруно! Бруно! Бруно! Я заблудилась! Где мы? – Она ласкает меня, ее руки вымазаны липким илом. – Было бы хоть что-нибудь сладенькое в рот положить… – Боже, до чего ты перепачкался! – бормочет она.
Теперь я вне себя от страха, по лицу бегут слезы, смешиваясь с грязью, я кидаюсь ей на шею – едва ли ребенок бывает способен на большее отчаяние…
– Увидев, что вас нет, – рассказывает Иванна, – я обошла весь квартал Рифреди, встретила Миллоски, он и его друзья бросились вас искать, разбившись на группы. Вас нашли перед рассветом. Она была совсем помешанная, ты спал у нее на коленях, весь в грязи, лицо у тебя было черное, как у негритенка. К счастью, ты был еще маленький и назавтра все позабыл. Но такой испуг мог бы тебя погубить навсегда. Наверняка, это с тех пор у меня первые седые волосы появились.
Синьору Эльвиру, «у которой под матрасом нашли целую кучу денег», в тяжелом состоянии поместили в больницу Сан-Сальви, где она и умерла. Так толком и не узнали когда. Однако целый выводок детей и внуков сестры незамедлительно завладел наследством.
– Теперь, когда ты как будто все вспомнил, – настаивает Иванна, – скажи мне, куда она тебя водила?
– К аттракционам.
– Врешь, – горячится она. – Она водила тебя к крепости, там казармы, там всегда стояли американские машины. Аттракционы появились гораздо позже, вернее, их восстановили в том виде, в каком они были до войны. Тогда они находились еще на площади Барбано. Это близко от крепости, оттого ты и спутал.
– На площади Независимости.
– Называй как хочешь. Когда я была девушкой, это была площадь Барбано. Мы ни в чем с тобой не сходимся, даже не можем договориться, как улицу назвать! Тебе аттракционы запомнились, потому что ты впервые увидал их, на самом же деле это был обыкновенный Луна-парк, каких много. Я тебя туда однажды сводила в воскресенье. Играли в «волшебную удочку», ты еще вытащил куколку, дорогую и прехорошенькую. Держал ее так, словно она тебе руки жгла, а когда мы сели в трамвай, тут же выбросил ее в окошко. Мы вернулись, но куклы уже не было: кто-то успел подобрать. На этот раз обошлось без пощечин – хоть и жаль мне было игрушки, да смех разбирал: ведь ты доказал, что стал настоящим мужчиной! – И она хохочет; ее лицо покрыто слоем крема.
Я поворачиваюсь к ней спиной, натягиваю простыню на голову, перед сном мне хочется побыть наедине со своей тайной. Иванна закуривает новую сигарету.
– Бог знает, по каким только местам она тебя не таскала! А я ничего и не знала. По правде говоря, я никогда ничего не знала, да и сейчас не знаю ничего, только юбку просиживаю в кассе.
6
На следующий день Милло раздобыл старенькую малолитражку «балилла». Кажется, ему ее дали на время в партийном комитете. Должно быть, он хотел, чтобы новые впечатления вытеснили мой испуг. Мы уехали за город на целый день. По словам Иванны, эта поездка была полна неожиданностей.
– Мы отправились рано утром, так точно и не решив, куда едем. Миновали Пистойю, потом Лукку, зашли в церковь, где, помню, стояла статуя девушки, совсем как живая, даже казалось, что дышит. К полудню, уже приближаясь к Пизе, проголодались. Тогда свернули к Бокка-д'Арно, минуя королевское поместье. В сосновом бору под Ливорно жили вместе со своими девками солдаты-негры, совсем как дикари в джунглях. Они дезертировали из армии, растащив, что можно; бессовестные спекулянты наживались за их счет. Ревность, непробудное пьянство вызывали драки, дрались насмерть. Не лучше были и женщины, дикие, жадные, – настоящие гиены. И рожали там же, если только прежде никто не придушит. Мертвых хоронили под соснами – и концы в воду. Когда власти решили навести там порядок, пришлось, говорят, пустить в ход огнеметы. Конечно, война виновата… хотя к тому времени она уже кончилась. Правда, мы, когда проезжали эти места, ничего особенного не заметили – лес как лес. В Томболо, казалось, все тихо, как и в лесу Сан-Россоре. Попадались «джипы», грузовики, полуразбитые допотопные машины. Американские солдаты вели в открытую торговлю со штатскими, за гроши можно было кучу добра накупить. Повсюду надписи по-английски: «Проход запрещен», «Минировано». Тогда приходилось сворачивать. Ты сидел у меня на коленях, Миллоски – за рулем. Время мы провели славно, ничего не скажешь. Грязь кругом непролазная, а нам все-то казалось интересным – не то, что на теперешних наших дорогах: смотреть смотри, а руками не трогай. Забарахлил мотор. Пришлось сойти. Миллоски подталкивал машину, а ты сидел внутри и так задавался! Наконец мы добрались до трактирчика, похожего на лесную хижину. Столики стояли среди зелени. Я даже помню название траттории – «Веселье», такая красивая вывеска. Совсем не то, что у нашего Чезарино. Кругом – сплошные развалины, сырую воду пить нельзя было, пришлось кипятить. Зато к вашим услугам вино, пиво, мясо, сыр и, уж конечно, виски, коньяк – все, чего душа ни пожелает. Мы немного выпили, и Милло занялся мотором. Ремонт пустяковый – покуда макароны поспели, он уже и кончил. Только сели за еду, как вошли саперы. Молодые, совсем мальчишки – и до того веселые! «Охотимся за гитлеровским наследством, – говорили они. – Эту честь союзники охотно предоставили нам». Рискуя на каждом шагу взлететь на воздух, они отыскивали мины, зарытые немцами от самого побережья до Апуанских гор. По лицам видать, ребята смелые и делали доброе дело, но только чересчур беспечные. Им, конечно, платили, но дня не проходило, чтоб кто-нибудь не подрывался. Миллоски сразу же с ними заговорил, ты ведь его знаешь, и выяснилось, что двое из них – флорентийцы. В конце концов все мы сели за один общий стол. Я сказала: муж у меня в плену и вот-вот должен вернуться, Миллоски подтвердил… Выпили, после обеда стали песни петь… Они почти все побывали в партизанах. Подарили тебе красный платок, научили говорить: «Да здравствует Усатый!» Эту встречу я никогда не забуду. Может, и ты запомнил не кровь и стрельбу дней Освобождения, а вот этих ребят. Запомнил разрывы мин, которые мы слышали, подымаясь обратно к Чинкуале, запомнил красные платки и песни, что пели хором. И еще ты помнишь море.