– В типографию к твоему отцу я попал случайно, вроде как бы на практику, по специальности я фрезеровщик. Сейчас я в кустарной мастерской Паррини, который прежде был рабочим на «Гали», теперь же заботится только о собственных доходах, но дело знает. В мастерской восемь рабочих; вместе с хозяином девять, вместе со мной десять, но я пока лишь ученик. Зарабатываю тысячу пятьсот – тысячу восемьсот лир в день. Для ученика неплохо. Конечно, работа моя приносит хозяину куда больше, но таковы уж порядки в нашем мире. Когда приходится кого-нибудь заменять, мне доверяют ответственные задания, например нарезку гаек. Впрочем, наша мастерская только обрабатывает детали для ткацких станков и для чулочного производства.
– В чулках я б еще могла разобраться, – сказала Лори. – Все остальное, сам понимаешь, темней алгебры.
– У нас самая немудрящая работа на свете. Ты только представь: работаем на старых «цинциннати», таких, как во времена Муссолини; а на «Гали» самое современное оборудование, например «женевуаз», огромный фрезерный станок с точностью до одного микрона, он установлен в цехе с кондиционированным воздухом. Об этом станке я знал из книг и по рассказам Милло, хотя и он никогда на нем не работал. Работу на «женевуаз» доверяют только техникам, обслуживают этот станок люди в белых халатах, одеты, как врачи. Но у меня диплом, он мне поможет пробиться.
Два месяца назад меня вызвали вместе с тридцатью другими ребятами. Впервые переступил я порог «Гали», но нас сейчас же повели в цех, и я ничего не успел увидеть, кроме аллей, обсаженных олеандрами, да столовой. Диплом дипломом, а мне – впрочем, как и всем остальным, – пришлось еще раз обработать пробную деталь. Рядом со мной трудился Джо, он то и дело подмигивал мне… Был солнечный день. Металл под напильником казался мягким, как глина. Закончив свою деталь, я ответил на вопросы. Когда меня стали спрашивать насчет моих идей, я сказал, что стою за свободу и справедливость. Они не вдавались в подробности, все обошлось благополучно. Понятия не имею, собирали ли они обо мне сведения через полицию (как перед выдачей патента на торговлю). Теперь меня должны скоро пригласить на завод. Я объяснил Лори, что поначалу буду зарабатывать меньше, чем у Паорини, но зато поступлю на свой завод, который для Флоренции все равно, что «Альфа», «Марелли» и «Фальк»,[40] вместе взятые; на «Гали» производят не только ткацкие станки и электросчетчики, но и усовершенствованную оптику.
– Наши бинокли, наши линзы славятся во всем мире.
– Да, – сказала она. – Это славно, что ты готов зарабатывать меньше, выполняя работу потруднее.
– Но зато я буду на большом предприятии, где есть все… – Я не мог найти нужных слов, мне хотелось сказать – «все, что я больше всего люблю», но она, наклонив голову, насмешливо взглянула на меня.
– Это идет от политики. Угадала?
– Нет. Это часть моей жизни. – Я закурил сигарету и почувствовал себя человеком, который взошел на трибуну и должен сказать нечто важное. – Я коммунист, хотя и не в партии. Если послушать тех, кто себя считает настоящим коммунистом, так я просто путаник. Есть такие, которые уже в двадцать лет напускают на себя важность, сами скучные и на других тоску нагоняют. Спорят и тут же уступают, боясь сыграть на руку врагу. Нашли чего бояться. Словно у нас, молодых, нет единой с ними цели – уничтожить врага. Про таких говорят, что у них высоко развито чувство ответственности; а на деле выходит – они просто седобородые старики, седина серебрит даже красные знамена.
Я все сильней увлекался своими речами. Лучи солнца прорвались сквозь иней, осевший на окнах, медленно падали призрачные хлопья снега, снежная пыль отливала всеми цветами радуги. Наклонившись ко мне, Лори взяла меня под руку и слушала.
– Говорят, я анархист; закрываю глаза на действительность, не вижу соотношения сил, делаю тысячу глупостей… Что ж, это верно, мы еще пешком под стол ходили, когда война кончилась, тогда буржуазия была повержена, теперь она снова возродилась. Мы, рабочие, техники, производили все больше и больше, вливали ей в вену свежую кровь – золото. Так уж не раз бывало после французской революции. «Итальянское чудо» создали мы своим разумом, своими руками, мы его задумали, мы же и осуществили. Мы – это индустрия, производство. А капитал? Капитал только сковывает нас, держит в плену. Не правы те, кто верит, будто капитал можно побороть изнутри, постепенно разрушая его сердцевину. Нет, и оболочку нужно разодрать, не то он раздавит тебя своей лапой в ту минуту, когда ты будешь глодать свою корку хлеба, и тогда уж ничем не поможешь. Мир разделен на классы – вот истина, которую кое-кто пытается опровергнуть, но это единственно верная из унаследованных нами идей. Пусть нынче люди перекочевывают из одного сословия в другое, пусть ширятся ряды пролетариата – основа основ остается прежней: по одну сторону, те, кто задумывает, созидает, по другую – обогащающиеся и контролирующие; те, кто потребляет, и те, кто накапливает; те, кем правят, и те, кто правит. Нас утешают словами об общем благополучии, как будто мотоцикл или малолитражка, кино, путешествия, возможность одеваться по-человечески и бывать в «Красной лилии» – роскошь, а не насущная потребность. Нужно, как во времена Метелло,[41] добиваться всего постепенно, как они объясняют. Будто та «малость», которой добился Метелло и такие, как он, и в те времена не стоила крови. Нет, общественные блага либо должны стать действительно достоянием всех, либо ими окончательно завладеет небольшая кучка тех, на чьей стороне полицейские и попы. Да, они стреляют в нас, когда доходит до дела. Пуля и святая водичка служат одной цели. А как вели себя наши старики в годы Сопротивления? Разве они не шли против танков с бутылками горючей смеси? Вот если бы остановить все производство, полностью парализовать его, а потом, выпустив дурную кровь, начать новую жизнь! Мы бы защищали ее с автоматами в руках, если нужно, ракетами бы защитили. Мы верим, что все можно создать заново. Вспомни Фиделя, – сказал я, – вспомни Лумумбу, вспомни Алжир… Они осуществили, они сейчас осуществляют свою революцию. Независимость – это не только освобождение национальной территории. Перед лицом фактов русские помогли бы нам знаешь как? Они сами научили нас революции. Теперь, когда умер Сталин, можно доказать: новый человек – это человек свободный, и чем он свободней, тем новее! Ты скажешь, американцы. Сегодня янки и русские ведут игру, а ставка – весь мир. Мы только подыгрываем, но ведь и мы что-то значим. От липового «благосостояния» мозги американцев затянуло жиром, они, конечно, варвары, но зато это молодая нация, способная на порыв. По сравнению с нами они просто новорожденные! Не сомневаюсь, они тоже нашли бы силы, чтоб убить заключенное в них самих зло, покончить со своим «Дженерал моторе», как мы покончим с нашим «Фиатом» и «Монтекатини», я уж не говорю про «Гали», который в руках у доверенных лиц акционеров. Конечно, «Гали» работал бы куда лучше, если бы вместо них заводом руководил совет, где на равных правах с инженерами были бы и такие люди, как Милло. Милло – старик, но дело он знает как свои пять пальцев. Такая была у меня тогда мешанина в голове. Советский Союз, перенесенный в США, но чтоб там была Италия, – вот до чего мы додумались с Бенито. Мне хотелось, чтобы Лори узнала меня и с этой стороны, чтобы наша любовь включала в себя все.
– Ты уже упорядочил вселенную, – сказала она, взглянув мне в глаза. – Как ты хорош! Сейчас я могу тебе это сказать?
– Беда в том, – добавил я, – что понимает меня только мой друг Бенито. Конечно, мне с ним не по пути, раз он видит выход в восстановлении фашизма и иного не ищет – только фашизм, мол, способен разбудить уснувших на боевом посту. Нет, с Бенито нам не по пути, хоть он, может, по-своему и прав. – Теперь, посмотрев на нее, я подумал, доходит ли до нее смысл моих слов или она только слышит мой голос. – Ты меня слушаешь? – спросил я.