– Не думаю, что стоит её вешать, – произнёс он, не переставая разглядывать фабричные матовые созвездия, пока разворачивал карточный уголок, – вдруг или, скорее, раз уж нас выселят в ближайшие месяцы. Каждый раз, как я её вешаю, обстоятельства вынуждают нас съехать. Это какое-то проклятье.
Опал муравчатый тюль, больше не надуваемый с побережья бризом. Смешок Стикса, звучавший моложе его лица, со стрекотом пронёсся над побитыми холодом тростинами ёмкостей, покрытых следами кофе: он провальсировал до холодильника, чтобы закусить орехово-шоколадным батончиком, дождался, когда на него обратят расщеплённое внимание, и сказал торопливыми и несобранными жестами: «Это оскорбляет человеческий интеллект, то, что наш Эллиотт использует такие слова, как „проклятье“ в своей речи».
Его дёргающиеся попытки перевязать друг с другом проводки, на блоках которых подгнивали наклейки с феями и мухоморами, на фоне одеяла в сливочно-булочную полоску красноватые бегающие глаза – два чёрных малокровных шарика – навели Хейден на мысль о злоупотреблении снотворными.
– Прояви уважение, – проворчал Эллиотт почти безразлично-умоляюще. Перистое дерево, составляющее пол, походящий на фанеру, служило проводником импульсов раздражения. – Четыре самые оскорбляющие интеллект вещи в мире – это избегание фильмов ужасов, кумуляция пестицидов в гедонистических целях, ненависть к стихам и наборы рандомных данных, которые представляют собой формулы высшей математики.
«Живёт в двадцать первом веке, – Стикс продолжал удерживать взгляд Хейден, – а до сих пор забавляется чтением Библии». Эллиотт выудил откуда-то резинку и стал аккуратно обвивать ею карту, параллельно расчёсывая ягодный синяк, который выглядывал из-под рукава.
– Между прочим, в Библии не нарушаются никакие законы термодинамики.
«Это, конечно, о многом говорит».
– Это о многом говорит.
Стикс накинулся на Хейден и, зевнув, уставился в её безрисуночную майку злыми, горящими под мощёными ресницами пульверизаторами снизу вверх; вокруг него клубился сквозной аромат макробезнадёжности и пломбира. «А ты знаешь, что Христос родился в третьем году до Рождества Христова?» Он сам рассмеялся от своих познаний, а запах с футболки Эллиотта, там, где пронзительный обрыв ключиц, в желобке которых застыла капелька фиалкового мрака, степенно истаивал, кусал слизистые: сорокапроцентный виски, недосып. Больничный аромат. Хейден томилась перед грозным массивным шкафом и следила за перебором бумаг, конвертов, писем и картонок – печёные на заре, они напоминали раскатанные молочные зубы. Синяк, за которым очевидно следовало нестерильное месиво других, облизывало вставшее в смог зенита солнце с восемью концами.
Две замотанные тканью головы, из которых пульсом билась синева, – «Влюблённые», Рене Магритт, 1928 год, холст, масло.
Всё казалось таким ирреальным.
Видимо, ощутив наблюдение, Эллиотт вздрогнул, так что бисеринки зашуршали, но не отодвинулся и даже не посмотрел в её сторону. Только выдавил из себя беспомощно:
– Я снова навожу беспорядок.
– Тут и так был беспорядок, – Хейден пожала плечами и придвинулась, тоже рассматривая рукописи, которыми оброс стол; всем, что настырно попадало в поле зрения, оставались чужие руки, бледные, венозные. С таким количеством освещения, что оно крупицами соли забивалось в нос. – Уютно. Без тебя всё было не так. Так ты продолжаешь читать Ветхий Завет?
Странной была сама по себе пауза, которую Эллиотт взял перед тем, как поднять на неё зарешёченный патлами взор, он не сразу осёкся, а подрейфовал по спаду её век – капельная спесь-сахарозаменитель, – то надавливая, то блаженно отпуская, исследовал роговицу и рецепторы.
– Продолжаю. Припоминаешь Жаклин из соседней палаты?
– Которая увлекается эзотерикой? – восхитилась она вслух собственным когнитивным притуплениям, хотя кожу губ стянуло кристалликами спирта. – Шунгит, чтобы не барахлила техника, натальные карты, всё в этом духе?
Эллиотт хмыкнул:
– Она сказала, что здание «Каллиопы» раньше было монастырской общагой.
Когда он начал швырять блоки марок на пол и беззлобно упрекать Стикса за переволакивание хлама по помещениям, а с ближней стойки посыпались многокрасочные лепестки медиаторов и недавно купленные таблетки для пищеварения, Хейден для вида поуворачивалась от кип макулатуры и на всякий случай выразительным взглядом обвела потолок гостиной. Столько осадочно-незнакомого в утвари, в атрибутах составленной не для неё, но ею жизни, что в груди, справа, как второе сердце, заклокотали и заметались гребешки чернил и гематом, которые являла собою ежевичная темнота вниз по чужому позвоночнику. Мыслеформы, от которых пахло ладаном, пожелтевшими листками Евангелия, объятия порочной материи были двумя перекладинками одного из крестов под её глоткой.
– Вроде того, – отозвалась она наконец, понемногу уставая соблюдать учтивость. – Я тоже слышала. Некоторую мебель с тех пор не меняли, и вот, на изголовьях кроватей можно увидеть рубцы, всякие сколы, колышки. Говорят, по ним монахи отсчитывали прожитые дни.
Из поблёскивающей электродами эмульсии образовался Стикс и с фамильярностью приобнял её за плечи, так что шум из динамиков его телефона щекотал под ухом: «Дельфины действительно могут убивать людей», – делился голосовой помощник, Хейден так и не поняла, с ней, с кем-нибудь в мессенджере, с кем-нибудь невидимым или просто в воздух, но сам Стикс действительно посерьёзнел, свёл брови-припухлости к середине – по мере взросления и испарения пастозности из лица он всё меньше становился похожим на эльфа и всё больше – на человека, который видит во снах косяки мёртвых мальков и отлично орудует ножом для разделки крабов; задумываться об этом не очень хотелось, – а Эллиотт упорно делал вид, что рассматривать стеклярус и зубчатый герметик увлекательнее, чем начинать очередную перебранку. «Во Флориде, в парке развлечений, дельфин чуть не откусил маленькой девочке руку». Отдельные тусклые лучинки, едва доскальзывающие до сырости дивана и проводов, обнимали щёки коронками, и мягкие черты его, размашистый лоб, плоское переносье кривились, заострялись, пока он разглядывал Хейден – слишком долго, чтобы оставался смысл ждать какой-либо опровергающей речи.
Вот в руках Эллиотта очутились уже не конверты, а тонкие диски с пряничными корешками; в ловком переборе удалось разглядеть пару знакомых изданий, которые во вдохе с примесью шалфея бражили по артериям памятью. То, что они смотрели на первых зимних каникулах после совершеннолетия, то, что смотрели позапрошлым летом во время белых ночей… Схватив нечто из ящика, а потом как-то особенно измождённо дёрнув ручку двери, Эллиотт свернул на балкон – из плеч снова полезли привидения-светлячки, напоровшиеся на вентилятор.
Хейден рванула за ними, потому что обстановка тесного балкона больше располагала к конструктивному диалогу, чем заваленное скотчем и картоном жилище, а Стикс становился подозрительным с каждою новой своей выходкой и перерос её на половину головы, даже если не считать ввязанной в укладку банданы, которую ему наверняка подарил кто-нибудь из компании Чоля.
Часть балкона заняло инопланетное кресло-грот в венце, ржавом от непреломных солнцепёков, на которое Эллиотт тут же по-хозяйски уселся и стремительно – целеустремлённо – закурил снова: своим мешковатым распринтованным хлопком он сливался с рыжеватостью над столбами, вяз в расплавленном сайдинге. Как только Хейден пристроилась рядом, она заметила, что Эллиотт молчаливо целится в её сторону пачкой шоколадного драже, судя по всему, вытащенной из ящика, и поймала её. С верхнего этажа ракитою пушились заламинированные фестоны, въевшиеся в гипсокартон. Небо было ядрёно-голубым, каким нечасто бывало весною на Аляске, но каким было каждый день в Вирджинии, разве что разило луговой прохладой. Хейден заметила, что чайки, выделывая кольца, летали почти над крышею дома.
Повсюду стояли кашпо и горшки с цветущей зеленью. Комнатные цветы – их выращивала даже Лола – производили на Хейден приятное и крепкое впечатление; уже долгое время она на досуге раздумывала, нельзя ли поработать в сфере городского озеленения и ландшафтной планировки. И в уголке, где ласточки обычно вили гнёзда, поселился прекрасный плющ, лапки которого длинной длинношёрстною мишурой спускались до самого бетона.