Через пять минут все закончилось. Генерал ушел, его свита тоже, и обитатели палаты снова погрузились в свои мысли.
Напротив Мариуса, на другой стороне палаты, лежал маленький joyeux[34]. А точнее – солдат из Bataillon d’Afrique[35], французского криминального полка, куда попадали люди, которые в противном случае отбывали бы тюремные сроки. Заключенных отправляли в этот полк в мирное время, а во время войны они воевали в окопах так же, как и все, но с меньшим шансом получить за это награду. Как правило, награда для них была предусмотрена только одна – социальная реабилитация. Мариус снова заводил свою пластинку, поддразнивая маленького joyeux, чьи ноги лежали всего в ярде от его ног.
– Tiens[36], мой маленький друг! – кричал он на всю палату. – Тебе никогда не получить такого Croix de Guerre, как у Франсуа, потому что ты в Bataillon d’Afrique! А как ты там очутился, дружище? Да просто однажды ночью перебрал вина в кафе – да так перебрал, что, когда старый богатенький boulevardier[37] решил отбить у тебя девчонку, ты вмазал ему и поставил фингал! Обычный забулдыга, возмутитель спокойствия! А всё из-за вина, хорошего вина, которое завысило цену девчонки! Это все вино! Вино! Но каждый раз, когда парламент пытается запретить во Франции распитие хорошего вина, все начинают возмущаться. Кто – все? А вот тот самый boulevardier, который вложил деньги в виноградники, тот самый, который положил глаз на твою Мими[38]! И вот ты отправляешься в тюрьму, а потом в Bataillon d’Afrique, пока вино льется рекой, а твоя Мими – где она? Только никогда тебе не получить Croix de Guerre, дружище, – La Patrie Reconnaissante об этом позаботится!
Мариус кричал и смеялся – он знал, что смерть близка и что приятно выговорить все, что лежит на душе. К нему подошел санитар, один из шести молодых парней, приписанных к палате в роли медбратьев.
– Ха! Пришел меня утихомирить, sale embusqué? – язвил он. – Я буду орать громче пулеметов! Да слышал ли ты вообще пулеметы ближе, чем в этом безопасном местечке за передовой. Занимаешься тут бабьими делами! Ухаживаешь за мной, нянчишься со мной! Что ты в этом понимаешь, бездарная ты офисная поганка? Наверняка заручился влиятельным дружком, который мобилизовал тебя медбратом – на бабью работу, вместо того чтобы пойти простым солдатом, как я, исполнять свой долг в окопах!
Мариус приподнялся в кровати, а медбрат знал со слов врача, что это положение вредно для человека с тридцатисантиметровой раной в животе. Но и в бреду Мариус оставался силен, и пришлось позвать второго медбрата, чтобы уложить его на спину. А вскоре понадобился и третий – чтобы удерживать сопротивляющегося мужчину в этом положении.
Мариус сдался.
– Зовите всех шестерых! – кричал он. – Всех шестерых! Что вы понимаете в моей болезни? Ты, продавец овощей! Ты, парикмахер! Ты, cultivateur[39]! Ты, капитан паромчика из Парижа в Шербург! Ты, парижский газовик! Ты, водитель парижского такси, как и я! И вся ваша премудрость, ваш опыт ушли на то, чтобы со мною нянчиться! Мобилизовались медбратьями, потому что дружите с другом депутата! Я не знаю никакого депутата, я попадаю прямиком в окоп на передовой! Sales embusqués! Sales embusqués! La Patrie Reconnaissante!
Он откинулся на спину и ненадолго притих. Он был в сильном бреду, а значит, конец был не за горами. Его черные брови исказила гримаса боли, закрытые веки дрожали. Серые ноздри сужались и расширялись, а серые губы натянулись, обнажив оскал покрытых желтым налетом зубов. Беспокойные губы постоянно искривлялись, исторгая очередное беззвучное проклятие. На полу возле него лежала груда покрывал, с яростью сброшенная им с койки, по обеим сторонам которой свешивались бледные мускулистые волосатые ноги – так, что пальцы доставали до пола. Он все время пытался освободиться от брюшных перевязок, дергая за булавки слабыми грязными пальцами. Пациенты по обе стороны от него отвернулись, чтобы не чувствовать запаха – запаха смерти.
В палату вошла медсестра. Она была единственной женщиной, работавшей в палате, и она решила прикрыть его сброшенным покрывалом. Мариус попытался ухватить ее за руку и заключить в свои слабые, охваченные бредом влюбленные объятия. Она ловко увернулась и попросила санитара, чтобы тот его прикрыл.
Мариус зашелся ликующим, хищным, вялым, визгливым смехом.
– Не связывайся с прокаженной женщиной! – кричал он. – Никогда! Никогда! Никогда!
Потом ему снова дали морфия, чтобы он вел себя тише и приличней и не мешал другим пациентам. И он умирал всю следующую ночь, и весь следующий день, и всю ночь после этого, потому что это был сильный и невероятно живучий мужчина. И, умирая, он продолжал изливать на всех свой жизненный опыт и свои выводы о жизни, какой он ее прожил и узнал. И когда он видел медсестру, то начинал думать об одном, когда видел медбратьев – о другом, когда видел мужчину с Croix de Guerre – о третьем, а когда видел joyeux – о четвертом. И обо всем этом он сообщал всей палате, не умолкая. Он был в глубочайшем бреду.
Он умер мерзкой смертью. Умер после трехдневного беснования и проклятий. Перед его смертью в той части палаты, где он лежал, стояла ужасная вонь, и она отражалась в грязи слов, которые он выкрикивал на пределе своего обезумевшего голоса. Когда это закончилось, все вздохнули с облегчением.
Конец наступил внезапно. Он наступил после диких метаний, после жесточайших проклятий, после жесточайших истин. Как-то ранним утром ночная медсестра посмотрела в окно и увидела процессию, которая уходила с территории госпиталя через ворота и удалялась в направлении кладбища близлежащей деревни. Первым шел священник, держа в руках деревянный крест, сделанный накануне плотником. Он пел что-то грустное, а у ворот, взяв под козырьки, стояла стража. Через ворота прошел кортеж из дюжины солдат – четверо из них несли гроб. На гробе красовался славный французский триколор. Медсестра инстинктивно оглянулась на койку Мариуса. Когда он умрет, все будет точно так же. Потом ее взгляд упал на парижскую газету на столе. Одна из колонок была озаглавлена: «Nos Héros! Morts aux Champs d’Honneur! La Patrie Reconnaissante[40]». Все будет точно так же.
Потом Мариус издал последний внезапный крик.
– Vive la France! – заорал он. – Vive les sales embusqués! Hoch le Kaiser![41]
Потом он умер.
Париж,
19 декабря 1915
Дыра в заборе
Госпиталь стоял в поле возле деревни и был огорожен плотным, высоким, колючим забором. На его территории располагалась дюжина деревянных лачуг, выкрашенных зеленой краской и связанных друг с другом дощатыми дорожками. По эту сторону забора никто не знал, что происходило снаружи. Предположительно, война. До войны было десять километров, судя по карте и звукам выстрелов, которые в иные дни доносились настолько громко, что деревянные лачуги тряслись и дрожали, хотя со временем привыкаешь и к этому – до известной степени. Госпиталь стоял очень близко к войне, так близко, что никто ничего о ней не знал, и поэтому жизнь в госпитале была ужасно скучна: ни новостей, ни газет, только дрязги и рутинная работа. Что до забора, то если один из его колышков портился или отваливался, это место плотно заколачивали столбами или досками, так что госпиталь был настоящей тюрьмой для его обитателей. Официальный вход был только один – через большие двойные ворота с пропускной будкой, возле или внутри которой – в зависимости от погоды – день и ночь стоял постовой. Днем вялый французский флаг над воротами указывал путь санитарным машинам. Ночью той же цели служил фонарь. Ночной постовой часто засыпал, а дневной часто уходил с поста, и оба, когда считали нужным, записывали в журнал имена тех, кто появлялся на территории или покидал ее. Полевые санитарные машины приезжали и уезжали, машины госпиталя приезжали и уезжали, иногда приезжала и уезжала машина Генерала, открыто сновали сквозь ворота и другие люди, связанные с работой госпиталя. Но совсем другое дело – те, кто выбирался через забор.