— И то правда, спектакль… — пробормотал дон Диего. — Ты ведь, наверное, в свое время тоже в чем-то таком участвовал?
— Да, разумеется. Публичный экзамен повсюду проходит одинаково. Это старинная церемония, учрежденная, если не ошибаюсь, в Саламанке. Я бы назвал ее скорее постановкой… — он задумался, подыскивая нужное слово. — Или лицедейством.
— Почему?
— А потому, что это как в карточной игре: каждый стремится облапошить других.
— Не понимаю…
— Помпезность, речи, церемонии… Исключительно ради того, чтобы обскакать других и захватить побольше власти. Абсолютно все зрелища, начиная от аутодафе и кончая публичным экзаменом, — это лишь коррида, на которой сразу становится ясно, кто бык, а кто тореадор.
— Но ведь на экзамене защищают почетную степень лиценциата…
— У каждого действа имеется некая внешняя цель — присвоить звание или покарать еретиков. — Диего подлил сыну похлебки. — Однако за нею кроются иные, истинные цели, связанные не столько с участью грешников или университетских выпускников, сколько с желанием показать, кто тут главный. Или стремится быть главным. Одним словом, игры завзятых лицемеров…
— Которые для пущей важности приплетают к представлению имена Галена и Везалия?
— Вот именно.
— Или лживо клянутся в любви к вице-королю. Я своими ушами слышал их речи, папа. Уму непостижимо.
— Ну-ну, интересно.
— Хоакин по секрету рассказал мне, что на самом деле ректор терпеть не может маркиза.
— Между вице-королями и священнослужителями[60] всегда были натянутые отношения.
— И тем не менее ректор разразился невероятным славословием, даже декламировал бездарные стихи собственного сочинения.
— Говорят, маркиз — неплохой поэт.
— Тогда он, наверное, сильно приуныл.
— Что, ректорские вирши оставляли желать лучшего?
— Сплошное пустозвонство.
— Видишь, опять лицедейство…
Тут Франсиско хлопнул себя по лбу:
— А знаешь, кого я заметил среди гвардейцев маркиза де Монтесклароса?
— Нет, а кого?
— Лоренсо Вальдеса!
— Твоего попутчика?
— Ну да. Честолюбивого капитанского сына. Невероятно! Мы все время переглядывались. Быстро же он пошел в гору.
— Видно, молодой человек рожден для военной службы.
— А уж как ему форма идет!
— Кто там еще выступал? — спросил дон Диего, снимая котелок с огня.
— Преподаватель изящных искусств, личный врач вице-короля, инквизитор Лимы Гайтан…
— Кто-кто?
— Гайтан, инквизитор Лимы.
— И о чем же он говорил?
Франсиско смутился, заметив, как помрачнело лицо отца.
— Да так, рассуждал о нравственности и созидании.
— Ага! О нравственности, значит, и созидании. — Дон Диего поднялся и заковылял к тюфяку. Сын помог ему прилечь. День выдался хлопотный.
— Надо же, как интересно, я ведь знал отца твоего однокашника, — сказал старый доктор, открывая книгу, чтобы почитать на ночь.
— Отца Хоакина?
— Ну да. Мы вместе молились там, в Потоси, на высоком нагорье.
— Да что ты! Вот это сюрприз! Так он тоже иудей? То есть был иудеем…
— Был, да. Хоакин осиротел в раннем детстве.
80
На следующий вечер, незадолго до заката, отец и сын снова отправились на берег, подальше от чужих ушей. Небо хмурилось, сыпала мелкая морось, по свинцово-серому океану гуляли барашки. Но чайки вились над водой, их осенняя непогода не смущала. Пустынный пляж — идеальное место для доверительных разговоров и болезненных признаний. Там можно говорить о чем угодно, не страшась инквизиторских доносчиков.
— И все-таки море — не самое подходящее место для откровений, — заметил дон Диего. — Хоть Моисей и разделил волны морские своим жезлом.
Франсиско нахмурился, вспомнив рассказы, слышанные еще в Ибатине.
— Тогда еврейский народ, конечно, стал свидетелем великого чуда, но главное Откровение произошло позже, в горах и в пустыне.
— Да, пустыня побуждает к размышлениям о вечном, — отозвался юноша, пристально глядя на отца. — Недаром Иисус, приняв крещение, провел там сорок дней и сорок ночей.
— Вот и я, помнится, как-то решил сделать нечто подобное, — неожиданно признался дон Диего.
Франсиско замедлил шаг. Он понял, что вот-вот услышит откровение, хоть море, возможно, к нему и не располагает.
— В какую еще пустыню?
— В ту самую, о которой я упоминал вчера. Она находится на высоком плато и как две капли воды похожа на Синайскую. — Дон Диего накинул на голову покрывало, захваченное из дому, и стал похож на пророка.
— И знаешь, кто нас по ней вел?
— Неужели… — изумился Франсиско.
— Да, ты угадал, — кивнул отец. — Но для полной ясности надо рассказать тебе историю этих скитаний с самого начала. Я прибыл из Португалии, — тут дон Диего махнул рукой куда-то в сторону горизонта. — Из страны, которая могла стать надежным приютом, но стараниями фанатиков превратилась в поле жестокой битвы. Мне довелось своими глазами видеть, как сожгли заживо родителей одного небезызвестного тебе человека.
— Диего Лопеса де Лисбоа?
Отец болезненно сморщился. Воспоминание до сих пор причиняло ему невыносимые страдания.
— Мы бежали в Бразилию. Да и не мы одни, — дон Диего попытался улыбнуться. — Видишь ли, любые поездки в края, не находившиеся под властью португальской короны, были запрещены. Вот ведь как странно: нас ненавидели, но всеми силами старались удержать.
— А все для того, чтобы вас уничтожить! — Франсиско сказал «вас», желая подчеркнуть, что себя он к иудеям не причисляет.
Отец поднял брови.
— В общем, да… Впрочем, ты и сам знаешь. Извести, передавить как букашек, — он закашлялся. — Ненависть затмила их разум.
— Лопес де Лисбоа не побоялся рассказать мне и про путешествие в Бразилию, и про горькое разочарование, которое вас там ждало.
— Вот именно, сынок, не побоялся. Страх, однажды угнездившись в душе, пускает глубокие корни.
— Но твой тезка ненавидит свое прошлое.
— Не столько ненавидит, сколько старается стереть из памяти. Оно так ужасно…
— И хочет стать добрым католиком.
Отец нахмурился: в словах Франсиско звучал скрытый упрек. Морось тем временем прекратилась. Сквозь тяжелые лиловые тучи там и сям проглядывало чистое небо. На бурые прибрежные кручи легли алые блики. Стало зябко.
— Так вот, — продолжал дон Диего, всей грудью вдохнув соленый воздух, — в горы меня погнало желание оказаться поближе к Богу. Чем выше я взбирался, тем больший прилив сил чувствовал и при виде ярко-голубой небесной тверди начал улыбаться — впервые за много лет.
— Так ты был один?
— Нет, не один. С друзьями. Многих из них я вспомнил потом… в пыточной камере.
Франсиско тяжело сглотнул.
Отец замолчал и опустился на широкий плоский камень. Подобрал ракушку, нарисовал что-то на песке и тут же стер ногой. Потом начертил букву шин — ту, что украшала стержень драгоценного ключа.
— Мы удалились в пустыню, чтобы читать Библию, — наконец проговорил он. — Ведь именно в пустыне было явлено слово Божие, и нам, двенадцати иудеям, насильно обращенным в христианство, хотелось это слово понять. Изучить. Полюбить. Идея принадлежала Карлосу дель Пилару, покойному отцу твоего однокашника. Но некоторых из моих отважных спутников ты знаешь лично: Хуана Хосе Брисуэлу, Хосе Игнасио Севилью, Гаспара Чавеса… С Антонио Трельесом тебе повстречаться не довелось, он жил в Ла-Риохе.
— И почти все они угодили за решетку!
Дон Диего снова нахмурился: это что, еще один упрек?
— Трельеса схватили в Ла-Риохе, Хуана Хосе Брисуэлу — в Чили. Но Гаспар Чавес, как ты сам мог убедиться, держит ткацкую мастерскую в Куско, а Хосе Игнасио Севилья, — тут Диего кашлянул, — сперва обосновался в Буэнос-Айресе, однако теперь, возможно, собирается перебраться в Куско… Так ведь он говорил?
— Папа, но почему все-таки вы отправились в пустыню? Или ты чего-то недоговариваешь?
Отец стер букву шин и отшвырнул ракушку, распугав стаю чаек. Франсиско боялся, что теперь он замолчит надолго. Но дон Диего продолжал: