— Не надо, что ты.
Они вспомнили тот вечер, когда дон Диего открыл красный парчовый футляр и объяснил детям, откуда взялся испанский ключ. Вспомнили уроки в апельсиновом саду, трудную дорогу в Кордову, солончаки, кражу сундуков с книгами, погоню за разбойниками, свою недолгую счастливую жизнь в доме, купленном у Хуана Хосе Брисузлы, и несчастья, которые одно за другим обрушились на семью.
— Понимаешь ли, Франсиско, я вдруг размечтался. От отчаяния человек иногда начинает тешить себя несбыточными надеждами, — сокрушенно вздохнул Диего. — Отдав себя на «милость» инквизиции, я почему-то вообразил, что теперь нас с сыном отпустят. Следуя указаниям так называемого защитника, я, на радость инквизиторам, валялся у них в ногах, каялся и слезно молил о пощаде, снова и снова отрекаясь от своих мерзостных грехов. Клялся, что жажду жить и умереть в католической вере. Умолял допустить меня к примирению. Не уставал повторять, что сам виноват в вероотступничестве сына, сам повел его по пути греха, воспользовавшись незрелым возрастом и слабоумием мальчика. И теперь готов посвятить всю свою жизнь тому, чтобы искупить вину, наставляя сына в истинной вере, воспитывая его достойным божьей благодати. Вот как я себя вел, Франсиско. Никогда раньше не доводилось мне так унижаться.
Диего снова принялся что-то чертить на песке.
— Наконец мне сообщили, что сын тоже отрекся. Но прежде чем выйти на свободу, предстояло еще пройти через аутодафе. Пленников могут держать в тюрьме сколько угодно, поскольку содержание оплачивается из их же средств. Я передвигался на костылях, но с Диего не виделся — не позволяли. Несмотря на мою покорность, меня частенько заковывали в кандалы, напоминая, кто я есть, в чем провинился и где нахожусь.
Франсиско, потрясенный до глубины души, встал и подошел к кромке прибоя. Юноша не просто выслушал рассказ отца, но и взял на себя боль родного человека, как будто это ему рвали жилы и поджаривали ноги на медленном огне. Он закатал штанины и вошел в воду по колено. Ополоснул лицо и застыл, глядя вдаль, на ровную линию горизонта. Прохладные соленые капли катились по щекам. Потом вернулся, поправил плащ на плечах сгорбленного старика и сел рядом.
— Папа, а как проходит аутодафе?
Дон Диего поднял с песка осколок ракушки, бросил его в кружевную пену и нахмурился: оставалось извлечь из сердца последнюю занозу.
— Накануне в камеру явился инквизитор Лимы в сопровождении чиновников и священников, чтобы зачитать приговор. В руках он держал какие-то бумаги. Адвокат пихнул меня локтем в бок, напоминая, что надо пасть на колени и благодарить строгий, но справедливый суд за проявленное милосердие. Часы, оставшиеся до церемонии, следовало провести в молитве. Для этого ко мне приставили чрезвычайно усердного доминиканца, с которым мы всю ночь будто покойника отчитывали. Незадолго до рассвета снаружи послышались крики, зазвенели цепи, загремели засовы и щиты стражников. На меня напялили этот вот санбенито, — Диего погладил желтый нараменник. — Подумать только, вроде обычная одежда, а сколько в ней унижения! Ты ведь знаешь, почему санбенито доходит только до колен? Чтобы не путать с монашеской рясой. Ну, а желтый цвет, наверное, ассоциируется с чем-то мерзким, грязным — с иудейством, например. К счастью, на этом не были намалеваны языки пламени, а значит, мне даровали жизнь. В коридоре среди прочих осужденных я увидел Диего. Представь себе мое смятение! Я хотел броситься к сыну, обнять его, молить о прощении. О прощении, да… Но он ничего такого не желал. Просто отвернулся, как от чужого. Тюрьма и пытки навсегда разлучили нас. И Диего, и мне дали по свече из зеленого воска и повели по мрачным коридорам. Рядом со мной шел монах-доминиканец, непрестанно бормоча молитвы. А я все смотрел на Диего, но он отворачивался с гневом, страхом и стыдом.
Дон Диего замолчал, тяжело дыша. Воспоминания жгли ему грудь огнем.
— Из высоких дверей дворца инквизиции мы вышли на площадь. Толпа встретила нас злорадным улюлюканьем: вид мерзких чудовищ в бумажных колпаках вносил разнообразие в городские будни. Рядом важно шествовали кабальеро и монахи разных орденов, маршировали гвардейцы маркиза де Монтесклароса, громко топали солдаты с аркебузами, вышагивали герольды с жезлами и знатные особы в сопровождении пажей. Точно диковинных зверей, нас провели перед дворцом вице-короля, чтобы его супруга могла потешить свое любопытство, глядя из-за занавесок. Однако церемония все никак не начиналась — видимо, возникли какие-то протокольные сложности. Наконец, еле волоча ноги, под презрительными взглядами зевак мы, жалкое и нелепое скопище уродов, взошли на помост, держа в руках зеленые свечи. Каждому подробнейшим образом зачитали решение суда, но не сразу, а после бесконечных проповедей. «Отпущенных» передали в руки светских властей: одних должны были сжечь заживо, а других сперва милостиво удушить. Тех же, кого примирили с церковью, подвергали публичным наказаниям — били кнутом, например. Ценой отречения мы спасли свою шкуру. Меня приговорили к конфискации имущества, пожизненному ношению санбенито, епитимье и шести годам тюрьмы. Приговор Диего был куда мягче: конфискация имущества, санбенито на двенадцать месяцев, епитимья и полгода абсолютного затворничества в монастыре перевоспитания ради. Позже мне сообщили, что по просьбе его высочества вице-короля меня направляют на работу в больницу Кальяо. Вот так, мой дорогой Франсиско, — печально улыбнулся отец, — я вновь обрел свободу и воссоединился с кроткой и милосердной католической церковью.
75
В доминиканском монастыре Лимы царила похоронная атмосфера. Недуг настоятеля Лукаса Альбаррасина не поддавался лечению. После очередной цветистой речи доктор Альфонсо Куэвас произнес страшное слово «гангрена». Решительные меры, на которые эскулап намекал во время своих предыдущих визитов, становились неизбежными. Монахи служили мессу за мессой, литании не смолкали, плетки кровавили спины бичующихся, к небесам летели неустанные молитвы об исцелении приора.
Брат Мартин совершенно извел себя постом, отощал и спал с лица, полагая себя виновным в страданиях настоятеля. Он то и дело заходил в его покои, менял и без того свежую воду и подкладывая травы в котелок, хотя отвар еще не закипел. Не зная ни минуты покоя, надеясь, что Господь призрит на его старания и явит долгожданное чудо. Осмотрев пациентов в лечебнице, мулат запирался в келье и подвергая себя настоящей пытке бичеванием, после чего надевал на голое тело власяницу, препоясывался веригами и снова спешил к одру отца Лукаса.
Доктор Куэвас попросил созвать капитул, чтобы принять судьбоносное решение. Голень, пораженную гангреной, следовало ампутировать, иначе зараза поползет выше и убьет больного. Братья возрыдали и с воплями mea culpa[56] принялись бить себя в грудь. Личный врач вице-короля привел с собой дипломированного хирурга, который осмотрел настоятеля, подтвердил необходимость операции и обещал прислать на подмогу двух подлекарей.
Брат Мартин из кожи вон лез, опрометью кидаясь исполнять любое приказание. В келье приора, где предстояло делать ампутацию, наставили тазов и жаровен, натащили туда бинтов, мазей, масла, листьев мальвы, размолотого перца и бутылей с водкой. Франсиско был на подхвате у Мартина и жаждал своими глазами увидеть работу современных светил хирургии.
На небольшом столе, покрытом белой скатертью, разложили инструменты: ланцеты, ножовку, долото, молоток, щипцы, иглы и полдюжины прижигателей — длинных стальных шпателей с деревянной ручкой.
Доктор Куэвас в операции участвовать отказался: дипломированный хирург, мол, и сам прекрасно справится. А хирург велел монахам накануне ампутации как следует накачать настоятеля спиртным — по стопке каждые полчаса. Братья взялись исполнять предписание, неотлучно сидя у постели пациента и внимательно следя за песочными часами.
Ни одному священнослужителю на свете еще не доводилось столько пить. Сначала водка обожгла глотку больного, и он недовольно замычал. Но потом вошел во вкус и заулыбался. Монахи восприняли эту улыбку как добрый знак и возблагодарили Господа за скорое исцеление недужного. А отец Лукас стал требовать горячительного напитка до истечения указанного времени. Монахи запротестовали, сославшись на рекомендации хирурга, но настоятель заявил: «К черту хирурга. Водки мне!» Братья заметались, не зная, какой грех тяжелее — ослушание или небрежение. Один сказал, что ослушание хуже, ибо оскорбляет самого настоятеля, меж тем как эскулап — простой мирянин. Придя в восторг от этого довода, он потянулся было к бутыли, чтобы утолить внезапно пробудившуюся у приора жажду. Однако другой схватил собрата за рукав и возразил, что небрежение куда страшнее, поскольку может нанести их подопечному непоправимый вред. А Лукас Альбаррасин приподнялся на ложе и заорал: «Хватит болтать, наливайте скорее!» Он будто помолодел лет на десять, нос его покраснел, глаза заблестели. Заботники чуть не передрались, хватаясь то за часы, то за стопку, но тут приор проявил неожиданную прыть, сам влил себе в горло водку, громко рыгнул и выругался непотребнейшим образом. Монахи в ужасе перекрестились, стали бить себя в грудь и с криками «Изыди!» гнать беса, который, видимо, проник в обитель.