Я возвращаюсь к реальности, потому что слышу шаги в комнате. Усталые шаги Николь. Она часто говорит, что у нее болят ноги. Это из-за вен, а еще потому, что она проводит в ресторане на ногах по пятнадцать часов в день. Когда она массирует фиолетовые вены на щиколотке, я забываю о ее зрелой красоте и о платиновых, тщательно уложенных локонах. Когда она курит свои любимые ментоловые сигареты, стоя в облегающей прямой юбке за кассой, мужчины отставляют в сторону кружки с пивом. Люсьен говорит, что она «заведет взвод гусаров с саблями наголо». Она запросто отбривает мужланов. Как-то она мыла стаканы, и один посетитель бросил:
— Ну что, красотка, хорошо мылится?
И тут она:
— Не так уж хорошо, чтобы отмыть такого дуралея, как ты!
И парень уткнулся носом в свой стакан.
Чтобы забыть о страдании, я вытаскиваю твою тетрадь с рецептами. Я забрал ее из ящика материнской прикроватной тумбочки до того, как Николь поселилась в вашей спальне. Я часто листаю тетрадь, лежа в кровати. Не столько читаю рецептуру, сколько думаю о маме, глядя на ее почерк. Подолгу смотрю на каждую буковку и представляю родинку на ее пальце и карандаш в руке. Она по-особенному выписывает букву «е». Хвостик не вырисовывает, а как будто бросает на полпути. «Это я так бунтую», — смеется она. Потом она спрашивает, знаю ли я, что такое «бунтовщик», а поскольку я медлю с ответом, приводит в пример Зорро, Робина Гуда, тех, кто помогал бедным и действовал в одиночку и бесхитростно. «Как папа», — сказал я тогда. Она улыбнулась в ответ.
Когда ты объявил, что мама ушла, то просто добавил:
— Не клеилось у нас. Теперь за тобой будет Николь присматривать. И я.
Так что теперь Николь занимает вашу спальню, а ты спишь внизу и не хочешь, чтобы наверху я спал совсем один.
В доме от мамы не осталось ничего: ни книг, ни одежды в шкафу, ни часов, ни крема Nivea на прикроватной тумбочке. Даже запаха не осталось. Иногда я тщетно ищу ее аромат на подушке. Но вместо этого та тошнотворно пахнет Николь. В ванной Николь положила косметичку, заполненную косметикой. Николь сильно красится. Особенно перед тем, как куда-нибудь пойти в субботу вечером. Ты говоришь, что ее не будет до утра понедельника.
Ты на дух не переносишь ее дружка Андре, которого все зовут Деде. Расхлябанного красавчика в костюме в клетку. Он напомаживает волосы цвета воронова крыла, зачесывает их назад, когда заезжает за Николь в субботу вечером. Он ждет ее, сидя за барной стойкой, виски тут пьет только он. «Только Chivas», — вот так заказывает. Бахвалится перед остальными посетителями, которым обещает заплатить за выпивку. Он всегда что-нибудь да обещает: «BMW почти новую», «костюмы как от-кутюр», «вино за копейки». А за выпивку платит на самом деле Николь. Когда он замечает тебя через окошко для подачи, то клянется, что тут он есть не будет никогда, потому что здесь «готовят для шантрапы», к тому же он постоянно ходит в ресторан одного отеля, «у которого мишленовская звезда». Ты до такой степени не переносишь его присутствия, что говоришь, чтобы Николь уходила, что ты сам закончишь обслуживать посетителей и в зале, и у барной стойки. А Люсьену повторяешь, что «как-нибудь отделаешь этого негодяя», который то и дело заходит на неделе занять у Николь денег. Она знает, что ты его ненавидишь, но «это же мой Деде», вздыхает она.
Люсьен опускает железный ставень на фасаде и прощается:
— До понедельника.
Ты почти закончил протирать стаканы. Я смотрю передачу, посвященную Джонни Холлидею[37], по телевизору у барной стойки. Ты приносишь мне оранжину и орешки. Говоришь:
— Сегодня же суббота. — Но голос тебя выдает. Тебе тяжело от того, что мы вот так остались вдвоем на все выходные.
Хоть ты и насвистываешь что-то, пока чистишь плиту, видно, что тебе грустно. Можно по пальцам пересчитать моменты, когда ты не держишь в руке сигарету или она не дымится где-нибудь в кухне. Ты поседел, а кожа на руках огрубела, потому что мама уже не втирает в них крем. Ты о ней не говоришь. Как будто ее никогда не существовало. Но я знаю, что в доме все напоминает о ней. Ты больше не поднимаешься в комнаты, уборкой занимается Николь. Ты недавно накричал на нее, когда она назвала меня Жюжю, как называла мама. «У него есть имя — Жюльен». Ты уже не делаешь ни бриошь, ни салат из апельсинов. И устриц больше не покупаешь.
Воскресенье для нас — день непростой, но мы крепко держимся за традиции. Мы без мамы — как канатоходцы на тонкой нити жизни. Как-то балансируем, чтобы не упасть. Перед сном я замечаю, что ты проходишь через ресторанный зал и идешь к столику, где мама обедала когда-то в одиночестве. Она ушла, а за столик никого не пускают, и Николь его не накрывает. Он заставлен растениями, как будто безмолвный памятник.
В воскресенье ты будишь меня в девять утра — приносишь булочку с изюмом, которую покупаешь, когда идешь за утренней газетой «Эст републикен». Я завтракаю в кухне, потом здесь же делаю домашнее задание. Ты сидишь рядом, читаешь газету и пьешь кофе. Ты всегда начинаешь с некрологов, происшествий, а потом переходишь к местным новостям. Иногда ты поднимаешь голову:
— Что значит «ретроград»?
Я бегу наверх за словарем и читаю тебе словарную статью. Ты хочешь, чтобы я читал хорошо, поэтому просишь прочитать еще раз. Говоришь:
— А, ясно-ясно.
Ты так всегда говоришь, когда узнаешь что-то новое. С мамой тебе словарь был не нужен, но ты стеснялся у нее спрашивать, что значит то или иное слово. А сейчас, когда ее нет, тебе хочется, чтобы мы узнавали новое вместе.
В одиннадцать тридцать мы идем в мясную лавку на Гран-рю за курицей и картофельными чипсами. В кондитерской напротив ты покупаешь мне шоколадный эклер, а себе пирожное Париж-Брест[38]. Мы бредем в исторический центр города, переходим канал, проходим мимо ярмарочной площади, потом мимо тополиной аллеи, которая тянется до самой реки. На пологом берегу — никого, здесь мы и останавливаемся. Городские часы отбивают полдень, ты открываешь баночку пива для себя и бутылку оранжины для меня.
Мы так проводили все воскресенья. Ели курицу, хрустели чипсами. Нас не останавливали ни дождь, ни холод. Ты вытаскиваешь из сумки (у Габи такая же) маленький транзистор, находишь Europe 1, потом собираешь мне бамбуковую удочку, а в качестве наживки используешь крохотный кусочек курицы. Ты ловишь, стоя по колено в воде, а еще на блесну. Не помню, чтобы мы поймали что-нибудь стоящее. Да и какая разница. Воскресенье, мы вместе под шумящими тополями. По радио Мишель Дельпеш[39]поет «Ради флирта», но я предпочитаю слушать Kooland The Gang[40]. Иногда ты пристально рассматриваешь меня, как будто всю неделю не видел. Потом отворачиваешься к удочке и бухтишь:
— Ну у тебя и джинсы. Надо новые купить.
Обожаю, когда ты ругаешься. Это значит, что тебе на меня не наплевать.
Я считаю удары городских часов и решаю, что в следующий раз спрошу у тебя, почему мама ушла, не попрощавшись со мной. Мне очень не хватает объяснений. Мама говорила, что все не просто так. Земля крутится вокруг Солнца, у самок есть соски, чтобы выкармливать малышей, немцев победили в 1945 году, осенью деревья сбрасывают листья. Так что мне надо знать причину. Я пытаюсь вспомнить, как мы жили, но в голову приходит только воспоминание о воскресной бриоши, твоей радостной улыбке, когда мы вместе замешивали тесто, о паэлье, которую ты приносил в спальню, об устрицах и шампанском для мамы. Когда я стараюсь воскресить в памяти вашу ругань за закрытой дверью, в голове как будто туман появляется. Я не могу вспомнить, какого цвета был шейный платок у мамы, когда она ждала автобус на Дижон. Я клянусь, что в два часа дня точно у тебя спрошу, почему она ушла. Этот вопрос не дает мне покоя. Мне нужно как-то выйти из этого состояния. Я вытаскиваю удочку и колю себе большой палец крючком. Выступает капелька крови. Кровь за кровь, как в приключенческих романах. Ты хмуришься: