Ты ждал, ты звал… Я был окован, Вотще рвалась душа моя: Могучей страстью очарован, У берегов остался я. Эти строки никак нельзя считать свидетельством отношений Пушкина к Ризнич, которая в это время была за границей: если бы он был окован могучей страстью к Ризнич, — незачем было бы оставаться у берегов! Из этого можно было бы сделать следующий вывод: увлечение Ризнич нужно отнести к начальному периоду пребывания Пушкина в Одессе. В стихотворениях 1830 года «Заклинание» и «Для берегов отчизны дальней» поэт рисует следующими чертами разлуку с неизвестной нам женщиной, в которой комментаторы видят Ризнич.
Явись, возлюбленная тень, Как ты была перед разлукой, Бледна, хладна, как зимний день, Искажена последней мукой. * Для берегов отчизны дальной Ты покидала край чужой, В час незабвенный, в час печальный Я долго плакал над тобой; Мои хладеющие руки Тебя старались удержать; Томленья страстного разлуки Мой стон молил не прерывать. Но ты от горького лобзанья Свои уста оторвала; Из края мрачного изгнанья Ты в край иной меня звала… Но если принять во внимание, что поэт в это время был очарован могучей страстью, приковывавшей его к берегам Черного моря, если вспомнить, что вслед за Ризнич уезжал и соперник поэта, то придется усомниться в том, что оба эти стихотворения вызваны воспоминанием о разлуке с Ризнич. Если бы момент расставания поэта с Ризнич соответствовал описанному в этих строках, то мы вправе были бы предположить, что и в Михайловском в своих воспоминаниях поэт обращался все к той же Амалии Ризнич, страсть в которой была так могуча. Но в это время, — пишет Анненков, — настоящая мысль поэта постоянно живет не в Тригорском, а где-то в другом — далеком, недавно покинутом крае. Получение письма из Одессы всегда становится событием в его уединенном Михайловском: после XXXII строфы 3-й главы «Онегина» он делает приписку: «1 сентября 1824 года — Une lettre de ***. Сестра поэта, О. С. Павлищева, рассказывала Анненкову, что когда приходило из Одессы письмо с печатью, изукрашенною точно такими же кабалистическими знаками, какие находились и на перстне ее брата, — последний запирался в своей комнате, никуда не выходил и никого не принимал к себе. Памятником его благоговейного настроения при таких случаях осталось в его произведениях стихотворение «Сожженное письмо» 1825 года. К первым месяцам пребывания в Михайловском относится элегия «Ненастный день потух». Она и самим поэтом отнесена, в издании стихотворений 1826 года, к 1823 году — и всеми издателями печатается под этим годом, но анализ содержания дает несомненные указания на то, что элегия написана в Михайловском. В первых четырех стихах поэт рисует обстановку, которая окружает его: Ненастный день потух; ненастной ночи мгла По небу стелется одеждою свинцовой, Как привидение, за рощею сосновой Луна туманная взошла… Все мрачную тоску на душу мне наводит. Пейзаж, несомненно, северный, и в 1823 году поэт не мог видеть его перед своими глазами. Этому пейзажу поэт противополагает следующую картину. Далеко, там, луна в сиянии восходит, Там воздух напоен вечерней теплотой, Там море движется роскошной пеленой Под голубыми небесами… Вот время: по горе теперь идет она К брегам, потопленным шумящими волнами, Там, под заветными скалами, Теперь она сидит, печальна и одна… Некоторые комментаторы относили эти стихи к Ризнич, но это неверно, потому что Ризнич в это время была в Италии, в стране, в которой не было для Пушкина «заветных» скал. Речь идет, конечно, об Одессе, и под скалами тут нужно понимать не скалы гор, а скалы гротов. П. О. Морозов делает совершенно неосновательное предположение, что «она» — это Мария Николаевна Раевская, та Раевская, о которой 18 октября 1824 года князь Сергей Григорьевич Волконский, декабрист, писал из Петербурга Пушкину: «Имев опыты вашей ко мне дружбы и уверен будучи, что всякое доброе о мне известие будет вам приятным, уведомляю вас о помолвке моей с Марией Николаевной Раевскою. Не буду вам говорить о моем счастии». Вряд ли может быть отнесено к М. Н. Раевской это стихотворение, в особенности заключительные его строки: Там, под заветными скалами, Теперь она сидит, печальна и одна… Одна… Никто пред ней не плачет, не тоскует, Никто ее колен в забвеньи не целует; Одна… Ничьим устам она не предает Ни плеч, ни влажных уст, ни персей белоснежных. Никто ее любви небесной не достоин. Не правда ль: ты одна? ты плачешь? я спокоен. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . Но если . . . . . . . . . . . . . . . . . Точки поставлены самим Пушкиным; рукопись этого стихотворения нам неизвестна. Итак, этой элегии нельзя отнести ни к М. Н. Раевской, ни к Амалии Ризнич. Не относится ли она к той особе, о которой так туманно говорит Анненков? Среди стихотворений, написанных в Михайловском, мы встретили еще одно, которое также дает доказательство того, что не Ризнич владела мыслью поэта в его уединении, что не она была могучей страстью Пушкина в Одессе. Это — «Желание славы» (7 июля 1825 года); лицо, к которому обращено это стихотворение, опять-таки мы должны искать не в Тригорском, а там, где поэт был до ссылки в Михайловское; стихотворение заключает, по нашему мнению, важное автобиографическое свидетельство, указание на обстоятельства, сопровождавшие разлуку поэта с этой особой, и намек на какую-то связь этой любви поэта с его высылкой из Одессы. Когда, любовию и негой упоенный, Безмолвно пред тобой коленопреклоненный, Я на тебя глядел и думал: ты моя, — Ты знаешь, милая, желал ли славы я; Ты знаешь: удален от ветреного света, Скучая суетным призванием поэта, Устав от долгих бурь, я вовсе не внимал Жужжанью дальнему упреков и похвал. Могли ль меня молвы тревожить приговоры, Когда, склонив ко мне томительные взоры, И руку на главу мне тихо наложив, Шептала ты: «Скажи, ты любишь, ты счастлив? Другую, как меня, скажи, любить не будешь? Ты никогда, мой друг, меня не позабудешь?» А я стесненное молчание хранил; Я наслаждением весь полон был; я мнил, Что нет грядущего, что грозный день разлуки Не придет никогда… И что же? Слезы, муки, Измены, клевета, — все на главу мою Обрушилось вдруг… Что я, где я? Стою, Как путник, молнией постигнутый в пустыне, И все передо мной затмилося! И ныне Я новым для меня желанием томим: Желаю славы я, чтоб именем моим Твой слух был поражен всечасно; чтоб ты мною Окружена была; чтоб громкою молвою Все, все вокруг тебя звучало обо мне; Чтоб, гласу верному внимая в тишине, Ты помнила мои последние моленья В саду, во тьме ночной, в минуту разлученья. |