По положению помет можно думать, что краткая помета «19 мая» есть дата окончания пьесы «Воспоминание», а другая помета, быть может, не имеет прямого отношения к стихам поэта и сделана им с другими целями или просто для памяти.
С левой стороны страницы, опять же поперек тетради и, по отношению к концу «Воспоминания», в обратном положении, т. е. вверх низом, идет черновик стихотворения «Ты и вы». В конце его обычный пушкинский заключительный знак и помета «23 мая», а на правом, оставшемся свободном поле против первых стихов новая помета «20 мая 1828 [нрзб. сл.]». 23 мая — несомненно, дата стихотворения «Ты и вы», а «20 мая 1828», быть может, также помета с особыми целями. Значение ее, может быть, и выяснилось бы, если бы удалось разобрать приписанное рядом слово. Из этого описания ясно видно, что пьесу «Ты и вы» никоим образом не должно связывать с пометой «18 мая у княгини Голицыной etc.». Пьеса «Ты и вы» — сама по себе, а помета — сама по себе. Взятая вне связи со стихотворениями Пушкина, она, конечно, тоже не дает никакого материала для заключения о характере отношений поэта к Голицыной.
Но у какой же княгини Голицыной был Пушкин 18 мая 1828 года? Мы знаем еще одну княгиню Голицыну — Евдокию Ивановну (Princesse Nocturne), которою Пушкин увлекался еще в годы своей первой молодости, между Лицеем и ссылкой. Вполне допустимо, что помета указывает именно Е. И. Голицыну. Княгиня в это время жила еще в Петербурге, собираясь «отправиться в чужие края дописывать свое сочинение». Об этом мы узнаем из хранящегося в Тургеневском архиве письма князя Вяземского А. И. Тургеневу из Петербурга от 18 апреля 1828 года. Но правдоподобно и то, что это была как раз княгиня М. А. Голицына, если только правильно истолкование известия в письме опять же князя Вяземского к Тургеневу от 17 мая того же года. «Вчера (т. е. 16 мая), — писал Вяземский, — Пушкин читал свою трагедию у Лаваль: в слушателях были две княгини Michel, Одоевская-Ланская, Грибоедов, Мицкевич, юноши, Балк, который слушал трагически. Кажется, все были довольны, сколько можно быть довольным, мало понимая… А старуха Michel бесподобна: мало знает по-русски, вовсе не знает русской истории, а слушала, как умница». Это письмо не вошло в изданные тома «Остафьевского архива»; его нет и в Тургеневском архиве. Известно же оно только по отрывку, приведенному в воспоминаниях князем П. П. Вяземским. В сноске П. П. Вяземский поясняет прозвище: старуха Michel — княгиня Голицына. В таком случае две княгини Michel должны означать жену князя Михаила Михайловича Голицына, — княгиню Марью Аркадьевну, и его мать, Прасковью Андреевну, рожденную Шувалову (род. 19 декабря 1767, ум. 11 декабря 1828 года).
П. А. Голицына известна, между прочим, как писательница, но писала она по-французски: к ней подходит и сделанная князем П. А. Вяземским характеристика. Любопытный рассказ о ней находим в статье князя П. А. Вяземского «Мицкевич о Пушкине». «Одна умная женщина, княгиня Голицына, урожд. графиня Шувалова, известная в конце минувшего столетия своею любезностью и французскими стихотворениями, царствовавшая в петербургских и заграничных салонах, сердечно привязалась к Татьяне. Однажды спросила она Пушкина: «Что думаете вы сделать с Татьяной? Умоляю Вас, устройте хорошенько участь ее». — «Будьте покойны, княгиня, — отвечал он, смеясь: — выдам ее замуж за генерал-адъютанта». — «Вот и прекрасно, — сказала княгиня, — благодарю». Но если княгиня М. А. Голицына 16 мая 1828 года была в Петербурге, Пушкин мог отметить свой визит именно ей, а не Е. И. Голицыной.
Отметим еще тоже ничего не говорящую отметку «К Гал. Сув.», сделанную Пушкиным на 1-й странице тетрадочки с «Графом Нулиным».
Вот, кажется, все упоминания о Голицыной, какие только можно отыскать в бумагах Пушкина.
Заключим наши наблюдения еще раз утверждением, что М. А. Голицына в истории увлечений поэта не занимает никакого места или, по крайней мере, нет решительно никаких данных, которые позволяли хотя бы только предполагать увлечение поэта княгиней М. А. Голицыной.
VII
Предлагаем несколько замечаний к истолкованию двух элегий Пушкина «Умолкну скоро я» (I) и «Мой друг, забыты мной» (II).
Пьеса I написана 23 августа, а пьеса II — в ночь на 25 августа 1821 года. Такая близость моментов возникновения обеих пьес необходимо предполагает единство настроения и чувства, владевших в эти дни Пушкиным. Это обстоятельство отметил еще Анненков. Но действительная биографическая ценность I и II различна. Руководящее указание для оценки стихотворений с такой точки зрения дает нам сам Пушкин. Обе эти пьесы для самого поэта были «элегиями». Набрасывая в черновой тетради перечень произведений, написанных в 1821 году, Пушкин указывает «три элегии», конечно, имея в виду I и II; переписывая их для печати, он заносит их в отдел элегий. Но для II пьесы у Пушкина нашлось и другое название «К***», с которым она и появилась впервые в печати (до выхода в свет собрания 1826 года). Эта пьеса обращена к определенному, скрытому под звездочками лицу и по своему содержанию предполагает обстановку реальную, отношения, в действительности существовавшие.
Много писали о тех литературных влияниях, которыми отмечено творчество Пушкина в первые годы его ссылки. По указанию исследователей, произведения Шатобриана и Байрона дали Пушкину краски для изображения того героя, которого наш поэт выводил в ряде своих произведений, открывающемся «Кавказским пленником». Чисто литературные разыскания и сравнения недостаточны для разрешения вопроса о формах и степени этих литературных влияний: необходимы и чисто биографические изучения. Герои чужеземные влияли не на изображения лиц в поэмах Пушкина, не на литературу, а на жизнь, прежде всего, они были образцами для жизни. Каким был Пушкин действительный в первое время ссылки? В те годы, когда возникли влияния Шатобриана и Байрона, Пушкин еще не отдавал себе отчета в том, что было сущностью его духовной личности. Он самому себе казался романтическим героем; находя некоторые соответствия в своей жизни с теми обстоятельствами, которые характерны и для властителей его дум, и для их героев, Пушкин искренне думал, что он им подобен и должен осуществить ту жизнь, какой жили его воображаемые и жившие герои и какая казалась столь безумно очаровательной со страниц их произведений.
Таким образом, литература, создавая героев, прежде всего, влияла на жизнь, вызывая подражание в фактической жизни. И когда Пушкин переходил от повседневной жизни к творчеству, ему не нужно было прибегать к внешним заимствованиям для изображения своего героя. Он был искренен и оригинален, черпая материал для характеристики в самом себе и считая созданное им представление о самом себе тождественным тому внутреннему существу своему, которое было тогда закрыто для него. В это время в его жизни было много игры, свободной игры его духовных сил; по мере сил своих и своей пылкости Пушкин осуществлял в 1820–1823 годах любезный ему романтический идеал.
Мы можем судить о том, каков был или, вернее, каким казался тогда Пушкин, по его признаниям. Из собственного его признания мы, например, знаем, что в «Кавказском пленнике» он изображал себя или того Пушкина, за какого он стремился себя выдать. Но, оставляя в стороне автобиографические указания поэмы, мы можем указать и на свидетельства объективные. Вспомним наивное, указывающее романтическую настроенность признание в письме к брату от 24 сентября 1820 года. Говоря о той страже, какая охраняла Раевских во время путешествия на Кавказе, Пушкин добавляет: «Ты понимаешь, как эта тень опасности нравится мечтательному воображению». В кишиневском дневнике Пушкин, получив письмо от Чаадаева, помечает: «Твоя дружба заменила счастье — одного тебя может любить холодная душа моя». Но вот свидетельство женщины, которая могла хорошо узнать поэта во время совместного путешествия, Екатерины Николаевны Раевской (с 15 мая 1821 года Орловой). 12 ноября 1821 года она пишет брату Александру: «Пушкин больше не корчит из себя жестокого, он очень часто приходит к нам и т. д.». Сопоставим с этим свидетельством холодность и жестокость Кавказского пленника. Когда Пушкин стал разбираться в самом себе, то он нашел, что он не годится в романтические герои, и добродушно признал свою игру в жестокость. 30 ноября 1825 года из Михайловского он писал А. А. Бестужеву: «Кстати, кто писал о горцах в «Пчеле»? Вот поэзия! Не Якубович ли, герой моего воображенья?» (NB. Якубович — славный в свое время бретер, дуэлист, отчаянный человек, пошедший за 14 декабря в каторгу.) «Когда я вру с женщинами, я их уверяю, что я с ним разбойничал на Кавказе, простреливал Грибоедова, хоронил Шереметева etc. — В нем много в самом деле романтизма. Жаль, что я с ним не встретился в Кабарде — поэма моя была бы лучше».