Кузьма Захарьевич молча посторонился, пропуская Юру Батракова и Василия Фомича, которые как раз выносили во двор железный остов рыдающей всеми пружинами кровати.
Полковник прошел в дом, заглянул в угловую комнату, постоял на пороге. Щемящее чувство печали тронуло его сердце, так пустынно и разгромленно выглядела комната. Сухой пучок серой пыльной травы одиноко висел на гвоздике в углу, по всему полу разбросаны были фотографии, клочки бумаг, несколько старинных почетных грамот с портретами вождей на фоне красных знамен. Криво торчала сорванная с крепления палка карниза, зацепившаяся концом за край мутного аквариума – странной прихоти выжившей из ума старухи. Все в доме знали, что держит она там вовсе не рыбок, а выращивает уже много лет отвратительную белую жабу.
Между тем снова послышалась ругань, топот ног.
– Ты, Ундер, вообще помалкивай, – услышал полковник голос Юры. – Ты с самого начала не участвовал, так что заткнись, пожалуйста. Аквариум мы и сами сообразим. И вообще, ехал бы ты в свою Прибалтику.
– Да! – поддержал Василий Фомич, входя в комнату. – Пусть едет в свою Прибалтику.
Они долго топтались около аквариума, примеривались так и эдак, приподнимали его, взвешивали.
– Воду бы кастрюлей отчерпать, а то навернуться можем, – сказал скорняк, покачивая головой. – Хотя тину растревожишь – вонь пойдет.
– Скорняк, а вони боишься, – заметил Юра.
– Сравнил. То козел. От козла дух жилой, – ласково возразил Василий Фомич.
– Ладно, – оборвал разговор Юра. – Берись с того конца. В шаг ступай. К Пашкиной двери понесем в нишу, как раз туда встанет. Жабу после выкинем, рыб разведем.
Ухватившись и надув щеки, они вынесли аквариум в коридор, и комната опустела окончательно. Кузьма Захарьевич еще раз огляделся, подобрал с пола почетные грамоты, сложил их аккуратной стопочкой на подоконнике и тоже вышел вон.
«Бабилон»
Было уже довольно поздно. Солнце светило Пашке в лицо. Некоторое время лежал без движения, стараясь не впускать в себя никаких мыслей и воспоминаний о событиях, которые случились накануне, но сдержать их напор было невозможно. Родионов вздохнул, поднялся с постели и отправился в ванную. Возвращаясь, заметил в нише у своей двери аквариум Рой, наклонился и заглянул в мутную глубину. Оттуда смотрела прямо ему в глаза ухмыляющаяся лягушачья морда.
– Ну что ж, царевна, – грустно сказал Павел, подавляя в себе легкую дрожь отвращения. – Будем жить вместе.
Осторожный стук послышался из комнаты старухи. Пашка приоткрыл дверь. У дальней стены стоял Юрка Батрак с топориком в руке. Вид у него был озабоченный.
– Привет, Паша! Ты уже в курсе событий? Я тут пока прозондировал кое-что. Ни фига тут нет, ни намека даже. Что-то в подполье шебаршит. Чихает вроде. Чох я точно расслышал. А она ведь все тебе завещала. Все, говорит, ему, Родионову… Отмаялась старушка.
– Что все?
– Да вот, что ли, грамоты ее. Люстра еще. Больше никаких ценностей. Я уж досконально тут все облазил, пока другие не расчухались.
– Ну-ну, – только и сказал Родионов, закрывая дверь.
Надев куртку и потертые свои джинсы, отправился на службу.
Небо было, как и вчера, чистым и ясным, стояли в нем редкие белые облака. Родионов вышел на дорогу, огляделся, подолгу задерживая взгляд на каждом предмете, словно пытаясь навсегда запечатлеть в сердце этот хрупкий, беззащитный мир, посередине которого стоял старый дом, омытый свежей пеной сирени, – и на душе его посветлело от одного только вида этой живой и недолговечной красоты, от которой веяло тихой отрадой и покоем.
Двадцатиэтажный редакционный корпус располагался на промышленного вида пустыре за железнодорожными путями, в стороне от жилых домов и людных улиц. Здесь, среди десятков вывесок с названиями газет и журналов, на стене у стеклянного входа помещалась и табличка со скучной надписью «Литература и жизнь». Это было место службы Павла Родионова.
В последние месяцы тревожные и разноречивые слухи будоражили редакцию, бродили по коридорам, переходя из отдела в отдел, клубились в углах, выплескиваясь даже на лестничную площадку, где вечно торчали, сменяя другу друга, взволнованные курильщики, что-то глухо и возбужденно обсуждая. Особенно усиливалась смута в те дни, когда в очередной раз к руководству наведывались молчаливые и сосредоточенные люди в малиновых пиджаках, с лицами неприветливыми и высокомерными, с подбородками волевыми, решительными, иссеченными тонкими бледными шрамами.
Секретарше Леночке при появлении этих людей давалось строжайшее указание никого в кабинет не впускать, а грозная заведующая редакцией – Генриетта Сергеевна Змий – сама заваривала в приемной крепкий кофе, наклоняясь над кипящим варевом, что-то подсыпала туда, помешивала и приборматывала, а затем потчевала таинственных гостей, запершись с ними в кабинете главного редактора.
Была смута среди людей, разделение их на партии, фракции, группы. Словом, дух в редакции установился нездоровый, нервный.
Коллега и приятель Родионова очеркист Боря Кумбарович, человек кипучий и деятельный, внимательно следил за событиями, но даже и он не мог сказать ничего определенного, а потому был тревожен и мнителен.
– Странный ты человек, Борис, – удивлялся Родионов. – Расстраиваешься из-за пустяков. Тебе-то что за дело до всего этого? То политика тебя гнетет, то склоки эти…
– Э-э, Паша, не скажи, – возражал Кумбарович. – Тут, брат, нельзя проморгать, никак нельзя. Тебе-то что, а у меня семейство, поневоле задергаешься…
Семейство, о котором пекся Кумбарович, состояло из одной лишь жены его, которая лет на десять была старше и которой он побаивался, а в отместку старался изменять ей при всяком удобном случае. Впрочем, случаи такие выпадали на долю его нечасто. Серьезные женщины не интересовались им, хотя он был остроумен и находчив в разговоре, мастер рассказывать анекдоты. Легко овладевал вниманием – и женщины во всякой компании хохотали до слез, но дальше смеха дело обыкновенно не шло.
Как всегда, лучшую барышню, шепнув ей на ухо два-три заветных слова, уводил импозантный обаятельный Синицын, а погрустневший и разочарованный Кумбарович, честно отработавший весь вечер, жаловался, оставшись вдвоем с Родионовым у разоренного стола:
– Мне сорок пять лет, Пашка, а спроси, что я в жизни видел, что я испытал хорошего? Взять тех же женщин. Ну и что мне выпадало? Так, обсевки одни, поскребыши. Хотя нет, Пашка, вру! Была у меня одна. Была, Паша, у меня, когда я ездил в Юрмалу…
Тут следовал не раз слышанный Родионовым рассказ об одной удивительной женщине необыкновенной красоты и обаяния, которая сама, первая предложила Кумбаровичу свою любовь, и это действительно была любовь – яркая, жаркая и короткая, как всякое настоящее счастье.
– Я плакал, Паша. Первый раз в жизни. Красива, как роза! Да. Так-то вот, – заканчивал Кумбарович свой рассказ, и на глазах его блестели слезы.
Кумбарович вытаскивал носовой платок, сморкался.
– Такая женщина была! Поверишь ли, мы с ней четырнадцать раз за ночь…
– Врешь, – сомневался Родионов.
– Какой же мне смысл врать? – горестно вздыхал Кумбарович. – И потом, я ведь только из армии пришел.
– В прошлые разы ты врал, что это было в командировке.
– Это другие истории, – оправдывался Кумбарович.
Определенно в редакции вызревали какие-то беспокойные события. На сегодня назначено было общее собрание.
Машинистки Лидина и Зверева, прежде самые яростные и непримиримые соперницы, теперь, обнявшись, прохаживались взад-вперед по этажу, а при встрече с коллегами разом замолкали, но глаза их были туманны и нездорово мечтательны, как у двух верных подружек, гуляющих весенним вечером вдоль берега реки.
– Любопытно, о чем они все время шепчутся? – бессильно злился Кумбарович. – А им ведь наверняка что-то известно! Машинисткам всегда многое известно наперед.