Отдавливая тонким стаканчиком кружки теста, он начинял их фаршем, складывал рядом, поглядывал в растворенное настежь окно. И когда, крепко топая каблуками, показался Юра, Евсеич сел на скамейку, закурил. «Вот бы мне сына такого…» – говорил его взгляд.
– Отметился?
– День приезда, день отъезда – один день…
– Знаю я эти порядки, – затягиваясь вонючим дымом дешёвой сигареты, говорил Евсеич. Лоб его блестел в свете вечернего солнца.
– Напрасно ты все это затеял, полковник. У меня есть чем поужинать.
– Э-э, товарищ лейтенант, не знаешь ты наших свычаев-обычаев. Тут, брат, не всё так просто. У нас говорят: соль-вода есть, можно пельмени стряпать. И не просто пельмени, а с уважением: «пельмя́ни», вот как… Да и гостей всегда встречали именно с пельмянями. Дорогое блюдо для дорогого гостя. А я тебя ждал. Знал, что приедешь, не мог не приехать. Ты же мне писал… Пельмяни, брат, первое дело для гостей…
Сизый дым сигарет пластами стоял в комнате, нисходил в окно. Вода в кастрюльке закипела. Евсеич тяжко встал, отставив протез, высыпал пельмени. И аромат варева наполнил кухню. Спрашивая между делом про город, про цены на спиртное, мясо и колбасу, Евсеич приказал Юре:
– Режь хлеб, ставь рюмочки на стол, ужинать будем!
То замирая с ложкой в руке, то умаляя пламя газовой коптилки, то звучно пробуя бульон на вкус, сказал:
– Готово, сорви-ка лучок в палисаднике, пёрышки.
– Есть! Будет сделано, полковник, – шутливо отбарабанил Юра, чувствуя праздник, именины сердца.
Они уселись за стол в вечерних сумерках. На улице было ещё светло, а в доме уже темнело.
– С этим переводом часов на летнее время вся жизнь на дыбы, – сказал хозяин.
На столе, покрытом старой льняной скатертью, была небогатая снедь, дымились пельмени. Желтел яблочный уксус, салаты.
Евсеич постучал ножом по бутылке дорогого импортного коньяка, сказал:
– Пересолил, лейтенант. Думаешь, что у старика так-таки и нет ничего? Шалишь, брат, открой-ка шкаф, там кое-что ждёт тебя… Нынче и у меня праздник, возможно, последний.
Брови Евсеича нависли над серыми глазами. Изрытое оспой, задетое осколками мины лицо – с бороздами печали.
– Ну, что так сурово, полковник? Это не к лицу нам.
– Чистые дали не замутит ничто, даже смерть, верно?
– Чистые?
– Чистые! Я тебе сказал – сам своё, не в книжке прочитал, – и старик поднял голову. Брови его вдруг скатились на весёлое место. Наполняя рюмки, он твёрдо произнёс:
– За чистые души, за чекистов!
Посыпая чёрным перцем и макая пельмени в раствор уксуса, Юра хорошо закусывал, а Евсеич подгонял: «Ешь, кушай, на меня не гляди… Я старый, много мне не надо…»
За окном становилось совсем темно. Юра включил свет, заблестели семейные пожелтевшие фотографии на стенах, выскочила кукушка из очка часов и прокуковала одиннадцать.
– Да, полковник, если верить газетам и товарищу Солженицыну, Исайя-вичу, не Исаевичу же… так? – много вы тогда дров наломали…
– Много, – сказал с грустью в голосе Фома. – Уж раз Исайя-вич напирает на Россию, на Русь-матушку. Много, а вы больше наломали. Да сколько ещё наломаете. Вся эта межнациональная резня, оплёвывание страны и Вождя и растаскивание по национальным квартирам армии к добру не привели. Ругают Вождя для того чтобы нас с тобой опозорить да обмишулить, мол, коли у них Вождь такой «вурдалак», кровопийца будто бы, то каковы же они сами, эти русские? Тут, брат мой, Юра, в корень смотри. Тост послевоенный за русских – ведь Вождь же и поднял? Значит, тем более и русские, и СССР никуда не годились и не годятся. Это ведь даже не чехи, поляки, болгары да латыши памятники нашим героям сносят. Это мы уступили, поддались пропаганде «обличителей». Доверились подлогам, вот в чём беда. И два десятка партий нынешних – тоже не дело, а мудня. Была-де одна партия, да не та. И толку не было и теперь нет. А десяток партий соберутся – будто бы согласие найдут? Ложь всё это и подмена демократии – видимостью её… Была «диктатура» – ругали Хозяина. Диктатура и впрямь? Тогда как среди диктатуры пришёл троцкист? Верили в светлое будущее, в светлые дали. Что такое «коммунизм», «коммунизьм» по-хрущёвски, никто тогда не понимал, да и теперь не понимает. Что на что поменяли? Сейчас безвластие, охлократия, лучше? И что, выкусили? Не знаю, что лучше: иметь надежду, веру и смысл или не иметь. Скорее всего, и то и другое – крайности, но надежда живительна. Была диктатура? Пожалуй, но всё-таки диктатура народа. Теперь стали нас путать, смешали намеренно свободу с… распущенностью. Снова перегнули палку.
– Да, это так и есть, точно. Распущенность заменила закон. Кому-то выгодно это было… Сегодня ехали «свободные», ваши заозёрские.
И Юра рассказал про пьяных мужиков.
– Ну, вот видишь… А ведь и тогда тоже пили, и пили не меньше, а языки не распускали. Боялись? И боялись, конечно, тоже. Страх и слабость – причина жестокости…. Так преподносят нам, и на первый взгляд – кажется верно. Трусость, разумеется, не сила, а слабость, следовательно, и жестокость. Сила солому ломит, только сила и остаётся, когда нет любви. Ветхозаветная истина. Неоспоримая. А страна и сильна была, – не только фашизм подмяли, а двенадцать наций и национальностей вместе с ним. И любовь была: вспомни, какие фильмы, книги, какой театр был… И всё мы позволили оболгать, осмеять, переписать историю свою позволили, и кому? Ничтожествам «в общем глобальном масштабе»! И ничто нас не научило – ничто ровным счётом! Мы так ослабли, такая сейчас противоречивая политика, что Америка так или иначе, похоже, что с плетью придёт и к нам. Не станет государственности – и не станет ничего, всё, амба! Америка – страна с давно накатанной политикой, хитрой и изворотливой. В войнах она всегда отделывалась шинельками да консервами, воевала, если вообще воевала, исключительно на чужой территории. А когда дело доходило до серьёзного – уходила в кусты. Америка по-крупному никогда не станет сражаться, нигер не вояка. Она даст оружие новейшее, даст ботинки, даст шамовку, военные берцы странам с глупой политикой, по-русски сказать – дураков найдёт. И всё в долг с процентами… Они действуют проще: желаешь прибыль? Не покупай завод, купи директора завода… У них теперь за кордоном семьи, дети. На кого они будут работать, эти директора, бывшие «красные»?
Евсеич не сказал, у кого «у них». Но было и так понятно.
– Но ведь и Америка воевала…
– Да. Во Вьетнаме воевала. В Кампучии тоже… Воевала, да… Только ковровыми бомбардировками, чужими руками и на чужой земле. И что это была за войны? Избиение младенцев, раздутое прессой до катаклизма. Там, брат, хорошо подумают, прежде чем своих в ад войны послать, решиться на что-то серьёзное, воевать своими солдатами. Физический урон для них неприемлем не только потому, что они не вояки. Это русский сначала пукнет, а потом оглянется, а там – шалишь…
Юра по-мальчишески засмеялся и пролил коньяк. Опять налили. Меж тем Евсеич горестно вздыхал.
– И заметь, запахнет жареным, все кинутся стелиться под англосаксов. И немцы, которых в сорок пятом от ядерной бомбы спасло только то, что они успели подписать акт о капитуляции. И японцы, горевшие в Хиросиме и Нагасаки заживо. Все под америкосов лягут. Даже сербы – и те, и «братушки» наши болгары… Все перебегут-переметнутся, знаем, проходили и это… Кто больше всех воевал? Немцы да русские. И вот ведь как-то немцы вытащили экономику, а мы достукались до ручки. Почему? Да все потому же: пукнем, а потом оглянемся. Оглянулись – стыдно стало… Обмарались в очередной раз. А как мне обидно, представь. Всю жизнь служил своей стране верой и правдой. Даже семьи не нажил. Эх, брат, и навоевался я! Грехов на мне – не счесть! Сколько душ загубил, столько «в расход» отправил по приказу, что теперь не то, что в рай, в ад не попаду! И в ад не достоин, так, что ли, получается? А почему, оттого ли, что головушку мою заморочили, или от чего другого? А? Вот и живу, потому что никак земля не принимает…
– Врагов же… «в расход», – пригубив рюмку, попробовал возразить Юра.