– За-тас-ка-ли! – шоркая по нерусским кудрявым волосам и выкатывая белки больших турецких глаз с тёмным райком, сипел шеф. Юра видел своё отражение в этих глазах.
– И что?
– Да вот слушай, не перебивай. Уж после-то мы смеялись над Саней. А началось с малого: он нашёл квартиру у бездетных молодых химиков. Из бывших. Они купили дом у старика возле завода, а утром, чтобы поспать подольше… Саня и клюнул на эту удочку: близко от завода. А с завода и сейчас спиртишко потаскивают, а тогда-то, в ту-то пору – залейся. Детали спиртом промывали в специальных ваннах и сливали в канализацию. Сам знаешь, в лаборатории инспектору-поверителю норовят угодить, умаслить, чтоб поменьше браковал. Саня и потаскивал спиртяшку, точнее, ему проносили через проходную шустрые киповцы. Расплачивался он с хозяином спиртом каждый день…
– А чем дело-то кончилось, за что судили-то? – не терпелось уйти Юре. Он знал многое и про спирт, и про киповцев, и про химиков…
– Когда потащили к прокурору, к следователю, я Саню спрашиваю, мол, чего натворил-то? А он и сам не понимает, мотает головой. И что? Саня закончил командировку, вечером пришёл на квартиру, а хозяин жарит и парит, отъезд собирается отмечать, печёнку готовит. Зовёт к столу гостя. Саня выставил фляжку фасонную спирта, знаешь, такие фляжки есть, дугой, чтоб незаметно пронести в кармане.
– Да, знаю-знаю, ну и что случилось-то?
– Да препоганое дело! Этот химик, хозяин-то, застукал свою сожительницу с любовником!
– И только-то! – воскликнул Юра и подумал: «Скучно, что ли, ему от безделья, разговоры разговаривает. Хорошо как всё устроили для него его дяди…»
– Да ты слушай, – обиделся тот. – Застукал химик свою бабёнку на самом хорошем месте, на софе, да не одну. Мужик выскочил, вынес оконную раму, хоть и порезался стеклом, а ушёл. Пока химик топор из-под печки доставал. А сожительницу порешил на месте, изрубил на куски, сложил в подполье, а печёнку зажарил… Пьют они с Саней спиртишко, а под полом – баба изрубленная… А они печёнкой её зажёвывают…
Юра заёрзал на стуле. Какое-то мерзкое отношение к людям рождалось в его душе, когда глядел на шефа, на его короткие, похожие на женские, мягкие запястья, холёные руки, на широкое кольцо, такое блестящее, что оно от брошенных на него теней и отблеска солнца казалось помятым… Рубаха с коротким рукавом выглажена в стрелочку. Жена заботится, ценит, видно… Но как же может она уважать такого…
– Это анекдот? – спросил Юра.
– Не веришь – надулся шеф, – познакомлю тебя с Саней, дело прошлое, расскажет. Да вот хоть нашу приёмщицу спроси, Марью Петровну…
– Не надо, зачем. А как же нашли, узнали этого печёночника-то? Хозяина-то?
– Да очень просто. На лесной поляне в мае кисть руки нашли. Ночью, видно перекладывал из подпола, торопился. Да и земля была мёрзлая. А тут соседи: баба пропала. Он спохватился, сам и заявил в милицию, мол, жена пропала, ищите, я тоже искать буду…
– И сколько ему дали, химику-то?
– Да лет шесть, кажется, дела-то любовные. Аффект, ярость, измена и прочее. Тут так поверни и так покрути. Баба-то, как ни кинь, верно, дрянь была. Сане пришлось уволиться по личному желанию, мне – выговор… «Смотри за подчинёнными, за личным составом, чтоб спирт не воровали и не угощали им».
Начальник чиркнул спичкой, Юра тоже прикурил, хоть курить не хотелось. Было такое ощущение, будто на голову вылили ушат помоев. Вдруг телефон зазвонил как сверчок, и малиновый Настин голосок доложил:
– Игорь Демьянович, билет заказан на двенадцать ноль-ноль. Пусть Хломин зайдёт за командировочными и предписанием.
«Окей», – внутренне сказал Юра и, как можно поспешней, вышел, закрыл за собой обе двери. Сумка-самосвал стояла там же, где её и оставил, и в первом часу пополудни он был уже в салоне самолёта. В чистом и свежем воздухе под голубым небом.
…Как только «Аннушка» – «АН-2» – развернулся, вибрируя старым корпусом, лёг на курс, Юра постарался забыть все неприятные разговоры и удобнее устроился в кресле. Молодые лётчики растворили дверь кабины, и Юру поразила сложная приборная зелёная доска. В проходе, натыкаясь на сиденья, ходили дети. От болтанки широко, по-мужски раздвинув ноги, сидели женщины в цветастых платьях; небритый мужик лет сорока вёз в «авоське» валенки… В правый борт дул сильный ветер, поднимая крыло, временами самолёт проваливался в воздушные ямы, и тогда внизу живота неприятно щекотало, слегка тошнило. Мерный звук мотора убаюкивал, но никак нельзя было заснуть в неудобном кресле. Задремал мужик, не выпуская из рук «авоську». По пластмассовому обшиву салона изнутри – «под обои», с синими розочками, перелетали друг перед другом мухи. И это было как-то очень странно: в самолёте – мухи…
День стоял чистый, светлый. Изредка в иллюминаторе проглядывали белые, как лебяжий пух, облака в зеркальной своей белизне отражавшие солнце. Внизу плыли – то дома, схожие со спичечными коробочками, то – поля, ухоженные как школьные наделы, то тёмными овчинами проплывали леса.
Змейками извивались речки, по которым бежали солнечные отблески, как будто нарочно, со смыслом, была показана и блистала эта Божественная красота. Замысел был, намёк на что-то, на что?.. И чёрная тень самолёта заскользила по холмам, по лесам, похожим сверху на шерсть с исподу всё того же полушубка Евсеича.
Заскользила тень и по зонам, забранным заборами, по вышкам часовых. Для чего же так прекрасна Земля? Для красоты разве только своей Божественной, и не для чего больше? Воды слюдяные, сияющие реки – как родники, питающие человека. То вспыхивали, то гасли. То уходили в лес, то снова текли полями, то прятались в холмах. Юра, пересилив сон, прилип к иллюминатору, всё смотрел на бегущие из-под крыла самолёта просторы. И когда пошли леса, показались заборы с вышками, вахтами и люди, серые, как мыши, – Юра узнал лагеря, эти «пятерки», «тройки», в сознании возникли серые широкие ворота, зэки в кирзачах, в серых одеждах и робах с номерами на груди.
И вспомнился погожий день окончания срочной, когда сидели у вахты в ожидании автобуса с дипломатами, чемоданами, а заключённый из «вольных» в честь дембеля корешей тихо играл на гитаре и пел грустным, с хрипотцой бельканто:
Выйдешь за ворота,
Тряхнёшь сединою
И с презрением
Оглянешься на зону…
Припев:
Домой, домой, домой,
Пора домой…
«Презренные зоны, как измотали они! – подумалось Юрию, словно сам отсидел два года. – Все их презирают: и зэки, и солдаты срочной службы, и прапорщики, и офицеры, даже “кум” с его чисто лагерной должностью “начальник по режиму”. И всё же эти высокие заборы, колючие проволоки, натянутые туго, как струны, эти вышки и солдаты с автоматами на них, эти вахты и шмоны, и штрафные изоляторы, и стальные двери с “волчками” и “кормушками-решками”… Эти вонючие параши – всё это было, есть и будет, и почти всё то же и так, как писал Достоевский, и за ним Шаламов и Олег Волков – вслед за которым вся остальная проза о зонах кажется розоватой… Если не хуже, жёстче и безжалостней. А уж тем более эти поздние шельмоватые подделки, эти сказки про Соловки от Марченко, от эпигонов писаний сидельцев, коим нет теперь числа. Из пальца высосанные россказни. И ведь какую нужно смелость иметь, чтобы на материале таких авторитетов, как Шаламов или Волков, выгадывать и выделывать, выкраивать свой пиджачок писарьку в погоне за дешёвой славой сочинителя, или свою юбочку – пишущей бабёнке. Подловато и с выгодой для себя, даже и дня не посидев, не зная темы – играть на остром, пихать “жареное”… И смелость завидную нужно иметь, даже не смелость, скорее, – безрассудность, наглость, нахальство. Наглючие писаришки-сочинители прут в литературу, аки танки с отстрелянным боекомплектом. Это отлитературные волчата и волчицы… У сидельцев-писателей судьбы поломаны, а эти славы хотят».