Мне никак не удавалось понять: что же не так именно со мной? Почему она меня не любила? Я много раз сквозь года задавала этот вопрос, на что получала сухое: «Каждая мать любит свое дитя, Пэгги». Она врала, и это была ложь во благо, но во благо ей, а не мне.
Я не могла примирить в голове мамины образы – образ трясущейся от ярости и не упускающей возможность меня раскритиковать – с образом роскошной женщины, которая носит только высокие каблуки, блестящие украшения на руках и шее, идеальную прическу. Она флиртовала со всеми – даже с моими подругами, а потом и парнями – и они отвечали взаимностью. Ее секрет – и мой – хранился в тайне; кто бы мне поверил, реши я рассказать? Вот и не говорила. Но она была всем, что у меня осталось, когда двое мужчин, что любили меня – папа и дедушка – умерли с разницей в три месяца.
К тому моменту проблемы в наших взаимоотношениях приобрели другой характер. Она все еще могла причинить мне боль – никогда не забуду момент, когда она сказала первому мальчику, которого я любила, что, несмотря на милое личико, внутри я настоящая стерва, – но я ее больше не боялась. Я видела ее взаимоотношения с бабушкой – некий танец ревности и соперничества. Медленно – очень медленно – я приходила к догадкам о том, что дело может быть вовсе не во мне.
Я была моложе, смышленее, более образованной, чем она, и это пугало. К первому году старшей школы я уже начала отсчитывать дни до отъезда в колледж (больше тысячи) и это заставляло меня чувствовать себя так, как будто я застряла под одной крышей с ней на веки вечные.
Но я все же хотела быть любимой настолько же сильно, насколько мечтала найти ответ на вопрос: за что же она меня не любит?
Сейчас ответ у меня есть, но он сосуществует с тягучим и болезненным чувством, что меня так и недолюбили.
* * *
Когда я росла, то думала, что такая одна-единственная на свете девочка, чья мама ее не любит. Мамы, которых я видела в книжках и по телевизору, были совсем не как моя – это был конец 1950-х – начало 1960-х годов – женщины изображались улыбчивыми любящими хранительницами очага, накрывающими стол для семейного ужина. Я завидовала тому, какие мамы достались моим друзьям. Я хотела быть на месте Лины, у нее была такая заботливая и внимательная мама, и она купила своей дочке в подарок ее первые туфли на аккуратном невысоком каблучке, когда мы учились в шестом классе, или на месте Бэт, ее мама всегда рассказывала что-нибудь смешное и никогда не ругалась за беспорядок, который мы устраивали на кухне, когда готовили кексы. Даже мама Роз, которая, как и моя, родилась в Европе и была строже мам-американок, была доброй и любящей. Сорок лет прошло, а я все еще помню, как она нежно гладила Роз по волосам, когда они прощались со мной в коридоре после того, как мы делали вместе уроки.
Меня сбивали с толку незнакомые пары мам и дочек, которые вместе гуляли или ходили за продуктами. Почему мы были не такими? Почему мама не любила меня так, как полагается любить дочерей? Чья это была вина? Моя или ее?
Физический контроль ослаб, когда я выросла, но вопрос о том, что делало меня такой недостойной любви в глазах мамы, оставался без ответа. Я то становилась уверена, что не заслужила такого отношения, то начинала сомневаться в этом. Тогда я об этом еще не задумывалась, но теперь понимаю – такое количество размышлений свидетельствовало о том, насколько важную роль мать играет в жизни дочери. Быть родителем, как писала Дебора Таннен, это не только обладать силой, достаточной, чтобы подарить ребенку мир, но и быть способной продиктовать то, как этот мир нужно воспринимать. С этой точки зрения наследие, оставленное злыми матерями, – это расцвет крайней неуверенности в себе. Другое последствие, объясняемое адаптивным поведением – потребность проецировать манеру построения взаимоотношений с матерью на других людей, даже если это становится причиной ощущения несчастья. Когда мне было шестнадцать, я прочитала «Искусство любить»[5] Эриха Фромма. Меня поразили его слова о материнской любви: «Материнская любовь – это блаженство, это покой, ее не нужно добиваться, ее не нужно заслуживать». Я продолжила читать в изумлении от мысли о том, что сам факт рождения ребенка может стать причиной появления самой настоящей любви.
Безусловная любовь – вот те слова, которые я не могла подобрать.
Мне потребовались годы, чтобы понять, что и для нелюбящих мам, и для нелюбимых дочерей, безусловная любовь – это палка о двух концах.
* * *
Женщинам обычно некомфортно от историй о злых матерях.
Я все больше в этом удостоверяюсь в процессе работы с данной темой. Моя парикмахер спрашивает: «А у вас была злая мама?» Ей двадцать восемь лет, ее родители развелись, и она с особой теплотой и верностью относится к маме, которая воспитывала ее одна. Мама для нее – одна из лучших подруг. Я часто говорю о собственной дочери, которая сейчас в колледже, а вот про маму или про свой проект говорю впервые. Мой ответ она воспринимает в штыки: «А сейчас-то чего прошлое ворошить? Что-то же она сделала правильно, раз вы нормальной выросли, не так ли?»
По другую сторону баррикад моя подруга – психолог, специализирующийся на взаимоотношениях матерей и дочек, которая сама разведена и в одиночку воспитывает двадцатитрехлетнюю дочь – отправляет мне электронное письмо, воодушевляющее больше, чем что-либо еще: «Ты молодец, это очень смело – говорить на тему, о которой все молчат. Давно пора!»
Женщины воспринимают такой вопрос как предательство устоявшихся культурных табу. В своем новом доме в Вермонте я провожу небольшой ужин, где одна из моих гостей, представительница старшего поколения, мама троих детей, недавно ставшая бабушкой, высказывается довольно скептично насчет моей книги. Ее реакция довольно прямолинейна: «Нечестно о таких вещах рассуждать. Моя мать сделала все, что могла». Другая гостья, ей немногим больше семидесяти лет, воспитала четверых уже совсем взрослых детей, давно в разводе, преисполнена удовольствием от возможности обсудить свою мать, которая «была наименее любящим человеком, которого я когда-либо встречала. Она никогда не упускала возможность сказать мне какую-нибудь гадость вне зависимости от того, насколько доброй или любящей я старалась быть по отношению к ней». Когда я спрашиваю, предпринимала ли она какие-то попытки указать своей маме на ошибки, она резко отвечает, что нет, это ведь ее мать.
В нашей культуре материнская любовь – сакральный концепт, имеющий свою мифологию. В материнском «идеале» есть место только для женщины, которая успевает сразу все, которая создана из равных долей Мадонны с Младенцем на руках, написанной в пастельных тонах, запаха свежего печенья, мученицы, жертвующей собой ради других, и образа героинь фильмов студии Холлмарк, в этом концепте нет места для матери, не любящей своего ребенка. Западные сказки четко дают понять, что незаботливых и жестоких матерей не бывает – это все мачехи. «Настоящие» матери не ненавидят, не завидуют; это завистливая мачеха Рапунцель запирает ее в башне, это злобная мачеха Золушки приговаривает ее к пожизненному домашнему аресту в окружении грязных кастрюль и немытых полов.
Сегодня мы воспринимаем материнство как что-то инстинктивное и автоматическое, несмотря на то, что, если говорить не обо всех животных, а только о нашем виде, это очень даже приобретенная манера поведения. Представления о нем вообще являются культурным конструктом. Наша уверенность в материнском инстинкте обусловлена историей человечества и историей становления традиций воспитания детей. Она не берет в счет то, как часто детей бросали, еще со времен Древней Греции и до эпохи Ренессанса; забывает про, например, сотни тысяч младенцев, оставленных в тех больницах, которые придумали в «цивилизованном» мире специально для этой цели; или принудительное кормление грудью, ставшее причиной смерти миллиона малышей.
Мы говорим о материнской любви так, как будто ее существование – это правда в ее чистейшем проявлении, а с самим материнством она, возможно, ничего общего-то и не имеет. Если идеализированное представление Эриха Фромма о безусловной инстинктивной любви – это краткое описание того, как мы видим материнство, то, вероятно, это также затрагивает нашу глубокую психологическую потребность в такой безусловной любви.