Сейчас было хуже.
Он целые сутки знал, что Мэй умрёт. Это было неизбежно. Ни один «мясник» с таким ранением не справился бы, да Эней и не знал «мясников» в Дании. Андрей всю ночь держал Малгожату за руку — всё ещё теплую — и не мог разобрать, узнаёт она его или нет. Он колол ей анальгетик, чтобы она не плакала от боли в своем сне — и не решался ввести сразу тройную дозу. Пока Мэй была жива, жила и дурацкая, невозможная надежда на чудо.
Ведь есть же Бог. Есть же. И Эней молился. Чуть ли не впервые в жизни молился по-настоящему.
Ночь они провели в доке, утром Игорь с документами и ключами Билла отправился к нему домой, взял там его одежду и карточку, наложил грим и купил в аптеке медикаменты. Потом они разложили заднее сиденье джипа и устроили Мэй там. Десперадо уложили в багажник, а Билла разместили на столе в кубрике, накрыли простыней, надписали и закрыли в доке. Раз уж начали, сказал Игорь, — доведём до конца.
Эней, скорчившись в три погибели, ехал рядом с Мэй. Кровь не унималась. Он расходовал сначала пакеты Билла, потом — пакеты, купленные Игорем. Спать было нельзя — он колол себе стимуляторы. Из-за них в каждый текущий момент сознание было ясным — но стоило мгновению перейти из настоящего в прошлое, как его заволакивало непроницаемой мглой. Эней знал, что они доехали до Хельсингборга, но не помнил, как — хотя сам вёл машину после того как Игоря вырубило. В точке рандеву встретились с Костей — тот продлил аренду грузовичка и ждал. Под прикрытием темноты на дороге живую и мёртвого перенесли из джипа в грузовик. Потом на яхту.
Когда слабое дыхание Мэй остановилось насовсем — это был только удар, Эней лишь немного «поплыл». Он ещё мог действовать. Он вывел «Стрелу» из порта, положил на курс юг-юг-запад, потом передал руль Антохе и вернулся в каюту. Костя предложил помощь, но Эней всё сделал сам — одел жену в её единственное платье, завернул в ту простыню, на которой они спали вместе и в то одеяло, которым они укрывались, положил туда же её флейту и катану, зашил — так что лица уже больше и не было, слепой мешок — вынес на палубу и опустил на доски рядом с завёрнутым точно так же Десперадо.
Никому не доверяй
наших самых страшных тайн.
Никому не говори, что мы умрём.
В этой книге между строк
спрятан настоящий бог.
Он смеётся, он любуется тобой.
Море волновалось, и тела елозили по доскам, головы перекатывались под тканью из стороны в сторону, словно мертвецы возражали кому-то — и возникла безумная мысль: «Мы сейчас утопим их живыми!»
Нет, нет. Конечно, нет. Он двадцать раз всё перепроверил, прежде чем зашить этот мешок — а начёт Десперадо никаких сомнений не было с самого начала.
Костя — бледный, под глазами круги, на повязке над лбом опять проступила кровь — вышел из кубрика. В облачении.
Когда над волнами, перекрывая ветер, разнеслись первые слова заупокойной службы — «Благословен Господь Бог наш!» — Эней вздрогнул. Ему вдруг захотелось треснуть Костю покрепче — и так же внезапно и жгуче стало стыдно этого желания. Нельзя. Костя делает то, что должен, преодолевая боль и головокружение, исполняет свои обязанности — он священник, у него работа такая. А что Энею сейчас больно слышать, как Бога называют человеколюбцем — это можно сказать и потом… даже не на исповеди — потому что исповедоваться я больше, наверное, не захочу. Я вообще не хочу иметь с этим ничего общего. Не могу, не желаю этого принять. Он вдруг вспомнил царя Давида — как тот постился и молился, когда ребёнок болел, и перестал, когда ребёнок умер. Сложил покаянный псалом, и устроил резню в Раве Иудейской…
Ты красива, словно взмах
волшебной палочки в руках
незнакомки из забытого мной сна.
Мы лежим на облаках,
а внизу бежит река.
Нам вернули наши пули — все, сполна…
[88]Море нетерпеливо облизывалось, пробовало тела перехлёстывающими через борт волнами, и когда Цумэ с Кеном подняли на руки каждый своего и ногами вперед опустили в воду — поглотило обоих мертвецов сразу же, даже не чавкнуло.
И вот тут Энея подрубило. Он упал на колени, цепляясь руками за леер — но тяжесть гнула, гнула, и до встающей дыбом палубы оставалось чуть — он сдался и лёг, на тот бок, где было сердце, осколочная граната, застывшая в самом начале взрыва. Его окатило водой — но внутрь, где всё горело, не попало ни капли.
Он разжал руки. Ещё один скачок судна — и «человек за бортом». Кто-то затормошил, поднял… Не трогайте! Не трогайте, пожалуйста!
— Ван Хельсинг, — это Игорь. — Андрей, я тебя сейчас спущу в каюту, держись за меня.
— Игорь, — просипел Эней. — Скажи… Если даже так, то почему… Он так долго нас мучил?
— Не знаю, Ван Хельсинг, — как-то неощутимо они оказались в чреве яхты, в каюте Игоря и Кости. — Не знаю. Ты просто полежи. Хочешь — выпей. А я побуду рядом.
Эней лег на койку — и как будто впервые увидел глаза данпила. Не бывшего вампира, а человека, похоронившего жену.
— Ты… сильнее меня, — проговорил он.
— Нет. Всего лишь старше, — Цумэ сел, подтянул колени к груди. — Когда Милену схватили, я знал, что само по себе это… не смертельно. Что я переживу это и смогу жить дальше — и не был бы вампиром, так даже захотел бы жить дальше. Ты не слабей меня, Андрей. Ты просто первый раз нырнул — но зато с головой.
Они снова надолго замолчали об одном. Потом Игорь опять надломил это молчание:
— И знаешь что… может быть, сейчас это тебе покажется неважным утешением… Но у вас всё было правильно.
— Но теперь-то нет. Нет, Игорь… Ты… — он не мог сказать «не представляешь себе», потому что Игорь-то как раз представлял. Он вспомнил вдруг бабу Таню — и образа в углу, образа, которых она не могла видеть. Люди страдали и тяжелее, теряли больше — и не отчаивались — значит, это переносимо; значит, он сможет это перенести, и незачем распускать себя.
Он вдруг начал задыхаться. Вдыхал до боли, до треска в рёбрах — и не мог насытиться воздухом. Потом, так же внезапно, это прошло.
— Дядя Миша ошибся, — прошептал он. — Хреновый из меня крестоносец.
— Мокрый из тебя крестоносец. Разденься и завернись в одеяло, я сейчас сухую одежду принесу.
Игорь обернулся меньше чем за полминуты, но когда вернулся, Эней уже спал — как есть: одетый, мокрый, скорчившись на левом боку и обхватив себя руками. Игорь вздохнул, положил одежду в изголовье и вышел.
Интермедия. Леноре ничего не снится
Он проснулся в одиннадцать. В квартире было тихо. Странное ощущение, уже непривычное. Начиная со второго курса, он все чаще ночевал в общежитии — а там стены, конечно, не бумажные, но близки к тому. А на третьем курсе появился Король, который как раз общежитие терпеть не мог и при первой возможности начал застревать в городе, а ночевал, естественно, здесь. А где-то через год после выпуска как-то само собой оказалось, что в квартире живут трое.
Меньше всего произошедшему удивился Габриэлян. Что фамильное гнездо у них с причудами, он знал с детства. Началось это, кажется, в 1941, когда очередной предок вернулся в Москву из мест, откуда в те времена было дурным тоном возвращаться — и получил ордер на собственное прежнее жильё. Он тогда не придал этому значения. Вернее, не придал значения именно этому обстоятельству — все прочие события тех месяцев и сами проходили по классу чуда. Не заподозрили дурного и сыновья-художники двадцать лет спустя, когда им — вопреки всем законам имперского тяготения — предоставили соседнюю квартиру под мастерскую и разрешили прорезать дверь в стене. Решили, что вопрос рассматривал кто-то из старых знакомых отца. А вот внук, специалист по слуху у птиц, вернувшийся в конце девятьсот девяностых из своего Бостона возрождать родной институт, уже ничего и не подозревал. Просто знал. Приехал, поинтересовался жильем — и тут же услышал, что продаётся квартира, большая, в замечательном месте. И сравнительно недорого. Только по заключении договора, расчувствовавшийся агент признался, что в квартире… нехорошо. Пошаливают. Ну ещё бы. Ей, наверное, было грустно с чужими людьми.