– Нет, князь… Это опять филозофия у вас пошла… Домой пора… Десятый час. Мне до Коломны – не ближний свет.
– Мои кони скоро домчат тебя, отец Лаврентий. Посиди. Ах да, я забыл, что ты ездить… грехом почитаешь…
– Не грехом… А баловством, князь. За что зря скотинку гонять. На то ноги даны человеку, чтобы он пешком ходил.
Друзья простились, и князь напомнил духовнику про его обещанье прийти опять чрез несколько дней, захватив сочинение о Никейском соборе[50]…
VI
На четвертый день, утром, выспавшись за ночь на постели, князь перешел опять в уборную, не умываясь и не одеваясь, и также в халате и туфлях на босу ногу… Ему было легче…
– Что ж. Света не переделаешь. Людей другими существами не заменишь. Глупости и зла не одолеешь. Глупость – сила великая, и с ней даже сатана не справится. С злыми он совладал и от начала века командует ими, а с дураками давно дал себе свою дьяволову клятву – не связываться.
И смеется князь, стоя у окна и оглядывая свежую зелень густого сада.
В полдень явился молоденький чиновник в дверях с кипой бумаг в руках и стал у дверей. Лицо знакомое князю, но мало… Где-то видал.
– Что тебе? – добродушно вымолвил он.
– К вашей светлости, – робко, заикаясь, отозвался чиновник.
– Ты кто таков?
– При канцелярии вашей светлости состою.
– Как звать?
– Петушков.
– Что же тебе от меня?
– А вот… Вот… Простите… Вот…
И, оробев совсем, чиновник запнулся и замолчал. Взялся он за пагубное дело по природной дерзости, да не сообразил своих сил. Там-то, в канцелярии, казалось не страшно, а тут сразу душа в пятки ушла.
– Ну… Что? Бумаги? Для подписи?
– То… чно… та-ак-с! – заикается Петушков и, как назло, вспомнил вдруг рассказ, что одного такого коллежского регистратора[51], как он вот, князь на Дунае расстрелять велел за несвоевременное появление в палатке с бумагами.
– Тебя кто послал? Правитель канцелярии приказал идти ко мне?
– Никак нет-с. Простите. Виноват. Сам вызвался. Бумаги самонужнейшие, а третий день без движенья лежат.
– Важность! Для бумаги. Бывают люди добрые и вельможи – по годам без движенья лежат. И без ног, и без языка. Это много хуже! – рассмеялся князь. – Ну, давай чернильницу и перо… Да что уж… Так и быть. Пойдем к столу.
И князь перешел в кабинет, где не был уже несколько дней.
– Вишь, прыток, молокосос, – ворчит князь, ухмыляясь. – Дерзость какая… Лезет сам, ради похвальбы… Что ему дела! А похвастать! Либо на чай заработать от тех, кому эти дела любопытны да близки к сердцу.
Петушков положил дела на письменный стол и отошел к дубовым дверям, ведущим в залу. Потемкин сел, обмакнул перо и быстро, узорчатым почерком начал подписывать одну за другой четко и красиво написанные бумаги… Подписывая, он все-таки искоса проглядывал каждую. Были и приказы, и разрешения спешные и важные… Было дело об отпуске сумм на устройство порта в его любимом городе, новорожденном Николаеве[52]; было дело об отдаче соляного откупа в Крыму графу Матюшкину[53], об уплате трехсот тысяч подрядчику и поставщику Дунайской армии… Дело об освобождении из-под ареста офицера, сидящего уже два месяца по его просьбе, за невежливость относительно князя при проезде его по Невскому.
– Ну, вот… Бери… Иди да похвалися. В смешливый час попал. А в другой раз не пробуй. Попадешь в лихой час, и от тебя только мокренько останется.
Молоденький чиновник, вне себя от восторга, собрал бумаги и выкатился из кабинета чуть не кубарем. И похвалиться есть чем во всем городе, да и на чай обещано было с трех сторон тому смельчаку, что решился пойти к князю с бумагами попробовать доложить.
По уходе чиновника князь рассмеялся и почувствовал себя совсем хорошо. Он посидел немного, потянулся, а там перешел к турецкому столику, придвинул его к себе и начал распечатывать и читать письма и донесения, давно ожидавшие его здесь.
В нижнем этаже дворца, где помещалась канцелярия светлейшего и где было, помимо чиновников, много и посторонних и важных лиц в гостях у директора, гудел неудержимый раскатистый хохот.
До кабинета князя было далеко и высоко, и поэтому здесь человек пятьдесят юных и старых хохотали во все горло до упаду. И всякий вновь пришедший или прибежавший на хохот подходил к делам, принесенным чиновником от князя, и тоже начинал хохотать.
На всех бумагах стояла одна и та же подпись рукою князя:
«Петушков. Петушков. Петушков».
Между тем была во дворце и новость… От князя отошло! Дворец зашевелился, ожил и загудел.
Князь пробрался, позавтракал плотно и, надев кафтан, сидел в кабинете. Кое-кого он уже принял и весело беседовал. Через часа два уже узнали, что «у князя прошло», что он оделся и принимает.
Во дворце была и другая новость, еще с утра. Вернулся из чужих краев посланный князем гонцом в город Карлсруэ[54] офицер Брусков. Он исполнил поручение светлейшего и, велев о себе доложить, ждал внизу.
В сумерки князь позвал офицера.
– Ну, что скажешь? Ты ведь, сказывают, из Немеции?
– Точно так-с, ваша светлость. По вашему приказанию ездил и привез с собой…
– Что?
– А маркиза.
– Что такое? – удивился Потемкин.
– Вы изволили меня командировать тому назад месяца с полтора в Карлсруэ – за скрипачом маркизом Морельеном…
– Так! Верно! Забыл! Верно!.. Ну, что ж, привез его?
– Точно так-с! – тихо и с легкой запинкой выговорил офицер. – Привез. Он здесь, внизу, в отведенной горнице.
– Молодец! Где ж ты его нашел? В Карлсруэ?
– Да-с. В самом городе.
– Хорошо играет? Или врут газеты…
– По мне, очень хорошо. Лучше наших скрипачей во сто крат, – отозвался Брусков. – Так возит смычком, что даже в глазах рябит.
– Это что… А не рябит ли и в ушах, – рассмеялся князь. – Тогда плохо дело. А?
– Нет-с.
– То-то. Ну, спасибо. Награжу. Мне его захотелось послушать… В газетах много о нем похвал… Печатают, что божественно играет. Слезы исторгает у самых твердых. Ну, вот, через денек-два послушаем и увидим. Спасибо. Ступай.
Офицер хотел идти.
– Стой. Ведь он эмигрант. Бежал из Парижа? Был богач и придворный, а ныне в чужом краю пропитание снискивает музыкой. Так ведь, помнится.
– Точно так-с.
– И все это правдой оказалось? Ты узнал?
– Все истинно. Маркиз мне сам все сие рассказывал. Всего лишился от бунтовщиков.
– Ну, ладно. Приставить к нему двух лакеев и скорохода. Да обед со стола. Ступай.
VII
Еще в апреле месяце князь Таврический, после великолепного торжества, данного в честь царицы, которое изумило всю столицу, вдруг снова захворал своей неизъяснимой болезнью – хандрой. Тогда, пробегая переводы из немецких газет, которые ему постоянно делались в его канцелярии, он напал на восхваление одного виртуоза скрипача. Газеты превозносили до небес новоявленного гения. Эмигрант Alfred Moreillen, Marquis de la Tour d'Overst был, по словам газет, невиданное и неслыханное дотоле чудо. Его скрипка – живая душа, говорящая душам людским о чем-то… дивном и сверхъестественном. Это не музыка, а откровение божественное.
Князь тоскующий, то плачущий, то молящийся, то проклинающий весь мир… задумался над этим известием.
«Вот бы этакого достать и держать при себе, заставлять играть в такие минуты томительного, неизъяснимого отчаяния».
Гениальный виртуоз Альфред Морельен, маркиз де ла Тур д'Овер, по словам тех же газет, бежал из Франции от разгрома, где погибло все его достояние, даже родной брат был казнен, и разоренный аристократ, чтобы заработать кусок хлеба, ездил по Германии из города в город и давал концерты.