– Подбивает меня черт перерезать вам всем глотку кинжалом и, став новым Бернальдо дель Карпио, превратить сей перевал в некий Ронсеваль!
Проходимцы же, увидев, что испанец рассвирепел не на шутку, вскочили с места и залопотали то «monsieur»[307] и «mon Dieu!»,[308] a to и «coquin!».[309] Не в добрый час соскочило у них с языка это слово, ибо испанец кинулся с кинжалом на точильщика и заставил того сбросить свой станок, который покатился вниз по скалам и раскололся на мелкие куски. Продавец мышеловок, в свой черед, запустил в испанца кузнечными мехами, но последний, напав на него с кинжалом, живо понаделал из мехов дудки, а из мышеловок – щепки. Разносчик же гребенок и булавок бросил лоток наземь и давай припасать камни. Пошли они бросать друг в друга каменьями, трое на одного и один, бедняга, супротив троих, благо камней-то в тех местах избыток, только знай спотыкайся. Опасаясь кинжала, французишки старались держаться от испанца подале. Он же, обороняясь плащом от града камней, так ловко поддал ногой лоток с булавками, что тот трижды перекувырнулся в воздухе и грохнулся на скалы, ощетинившись зубьями гребешков, подобно деревянному ежу, и рассыпая окрест блестящий дождь булавок. Увидев это, испанец сказал:
– Вот и началась уже моя служба королю.
Тут как раз подъехали путешественники на мулах и стали унимать противников, а испанец взял их в свидетели сей победы, которую одержал он, как доблестный вошебой над прожорливыми французскими вшами. Разобрав, в чем дело, путники посмеялись и уехали, взяв с собой испанца на крупе одного из мулов и оставив французов за поисками затычек для мехов, пластырей для мышеловок, заплат для станка, а также несметного числа булавок, рассыпанных среди скал. Испанец же покрикивал, удаляясь:
– Эй, лягушатники! Коли вы на свою страну в обиде, будьте мне признательны, ибо я дал вам повод обидеться заодно и на мою.
XXXII
Светлейшая Венецианская республика
Светлейшая Венецианская республика, призванная, вследствие великой своей мудрости и осмотрительности, быть мозгом Европы, средоточием ее разума, созвала в дворцовом зале всеобщий совет. На консистории сей звучали в стройном согласии, подобно струнам, различные голоса, низкие и высокие, старческие и молодые; кто был умудрен знаниями, а кто – опытом. Хор сей так ладно настроен и сливается в гармонии столь редкостной, что под звуки его все властители других стран способны совершать перемены в своих государствах.
Дож, коронованный князь этой могущественной, свободной державы, сидел на возвышении, окруженный тремя советниками: по одну руку сидел главный, мужчина лет сорока, по другую – еще двое. Поодаль стояли секретари для подсчета голосов и чиновники, коим надлежало голоса эти собирать. Присутствующие были погружены в столь глубокое молчание, что слуху казалось, будто зал обратился в пустыню, а взору – будто он населен статуями; безмолвной была немощь старцев, безмолвной – гордость в глазах юношей. Наконец дож нарушил тишину и молвил:
– Коварство порождает раздоры, притворством же сеятели раздоров добиваются любви своих жертв. Победа и мир достались нам в войнах, что вели мы с друзьями, а не в тех, где сражались с противником. Мы дотоле сохраним свободу, пока будем понуждать остальные народы обращать друг друга в рабство. Блеск наш рождается из чужих ссор. Мы следуем примеру искры, что вспыхивает из столкновения кремня с огнивом. Чем свирепее спорят и бьются между собою другие монархи, тем ярче горит свет, излучаемый нами. Италия после падения империи уподобилась богатой красавице, которая осталась по смерти родителей во власти опекунов и душеприказчиков и хочет замуж, а душеприказчики уже расхитили ее приданое по частям; и поелику они отнюдь не намереваются вернуть награбленное, а, напротив, норовят сохранить его у себя, одни из них отказывают королю Испании, который за нее сватается, другие – королю Франции, который тоже ищет ее руки, и приписывают женихам свои собственные пороки. Однако сии мошенники-опекуны, сиречь различные потентаты, не могут отрицать, что нам-то досталась ничтожная доля от богатств опекаемой нами особы. Ныне дело усложняется, ибо женихи твердо намерены вступить в брак. В свое время король Франции пригодился нам, дабы отбить сию невесту у короля-католика, который, пользуясь соседством Милана с одного боку и Неаполя – с другого, то и дело переглядывался да перемигивался с ней из своего окошка. Христианнейшему же королю до нее было куда дальше – ни подойти, ни посмотреть; только и оставалось, что письмами пробавляться. Теперь же, через посредничество Савойи, Мантуи и Пармы, явился он в Пиньероль и увивается за девицей, домогаясь ее любви, а посему придется нам похитить ее у него из-под носа. Особого труда прилагать тут не надобно, ибо французов легче прогнать, чем привлечь; поначалу их бешеный натиск разгоняет прочих, а там, глядишь, их и самих прогнать недолго, таков уж их нрав. Однако ножку подставить надо с умом и так состряпать развод, чтоб нас обласкали, как сватов. Христианнейший король строит куры Лотарингии и жаждет овладеть ею. Он бряцает оружием в Германии, но вассалы его живут в бедности. Взбаламутил он весь мир, лишив его покоя, а посему приспешники его в Италии дрожат от страха. Мы же вступим туда, не прибегая к особым хитростям, ибо он поднял окрест такой шум, что никто нас не услышит. Нам нет нужды опасаться тех, кто доверился ему, ибо чистосердечное их раскаяние снимает с них подозрение. Сдается мне, что, поощряя спесь честолюбивого и легковерного монарха, мы одержим верх над королем Франции Людовиком Тринадцатым. Особливо же надлежит пестовать его фаворита, прилагая все силы, дабы входил он все более в милость. Фаворит сей присваивает все, что достается королю, и непомерно раздувается сам, по мере того как съеживается король. Пока вассал останется хозяином своего короля, а король – вассалом собственного слуги, первого все будут ненавидеть, как предателя, а второго презирать, как ничтожество. Сказать вслух «смерть королю!» и не только избежать кары, но даже быть обласканным может тот, кто добавит: «Да здравствует фаворит!» Не знаю, был ли для Генриха Четвертого худшим злодеем Франсуа Равайяк,[310] нежели Ришелье – для его сына. Знаю одно – оба оставили его в сиротах первый отнял отца, второй – мать.[311] Пусть же и впредь властвует Арман, ибо он, как тяжкий недуг, прикончится сам, прикончив больного.