– Милый, хороший дедушка, можно, я сбегаю проведать, как там в очажной?
Там было общество, более подходящее для мальца, выучившегося читать труды врача Бомбаста и набравшегося оттуда таких утробных премудростей, что едва ли была на свете такая женская хворь, от которой он не знал средства – и даже прятал у себя рецепт пластыря, исцелявшего недуг… Туда, к бабам, в жар и чад, шёл я со своей наукой и расспросами о дохлых во́ронах… От этих визитов на кухню и пошла моя слава врача… «Малыш Йоунас-целитель, – порой обращались они ко мне, ибо таково было моё прозвание, – скажи-ка что-нибудь толковое о вот этих моих опухолях…» – и женщина хватала меня за руку, совала её себе под одежды, клала на низ живота и водила ею по какому-то утолщению в плоти… Я зажмуривал глаза и вызывал в памяти образ книги по искусству врачевания, – и книга ложилась мне на переносицу и так и лежала там в раскрытом виде: левая страница на левом веке, правая на правом… И я мысленно листал, пока не добирался до раздела о том благословенном божьем создании, уменьшенной копии человека – женщине, которая должна подчиняться тем же законам природы, что и мужчина, он же есть микрокосм, созданный из вещества вселенной, а женщина – из его вещества… Потом я находил на странице рассказы об основных женских недугах и сравнивал их с вестями, которые доставила мне моя ладонь с бока той женщины, которую мне предстояло исцелить… Так я читал одновременно и женщину, и книгу, пока они не сливались воедино, и тогда оставалось прочитать лишь рецепт снадобья, сопровождавший описание хвори… Порой снадобья варили, порой замешивали, порой они были горячие, порой холодные… Но по окончании врачебного осмотра я всегда громко произносил:
– А вот хорошо бы Безоар…
Когда повсюду разнеслась молва о том, что именно я разыскиваю, непременно какая-нибудь старушонка, когда ей случалось набрести на разлагающегося младшего братишку Хугина с Мунином, и удавалось открутить ему голову, клала её в свою котомку – «для нашего Йоунаса»… Если к тому времени мне уже долго не перепадала очередная воронова голова, я становился вне себя от беспокойства, как только касался её рукой… Я находил какой-нибудь предлог, чтоб удрать, и едва хуторские постройки скрывались из виду, вынимал огниво, набирал хворост и сжигал ту голову… Поступал так при своих поисках я согласно предписаниям моего многомудрого учителя… Когда голова обращалась в пепел, череп становился хрупким и легко раскалывался; в нём-то и должен был находится экземпляр Безоара, словно ждущий в яйце птенец – если мне улыбнётся удача… А она никогда не улыбалась… Я уже и счёт потерял тем вороновым головам, которые на своём веку изжарил и расколол… Да, такова была моя плата за исцеления хворей в кухнях Побережья, и это было прекрасно заведено, так как дедушка взял с меня клятву, что от моей руки не падёт ни один ворон… Наконец настал тот день, когда мои пациентки больше не хотели, чтоб я тянул к ним лапы… Тогда мне было тринадцать лет от роду, и я рассматривал странноватую бабёнку, у которой была служба на хуторе Хоульмскот – благословлять коров, когда их выгоняли по утрам на пастбище… Она делала это, призывая на помощь святую Бенедикту, и договорённость между бабёнкой и сей небесной дамой соблюдалась всегда отлично: на том хуторе удои никогда не падали… Но всё же она считала, что лучше лечиться у меня, чем полностью уповать на защиту святых, которые были знакомы и сподручны ей с самого детства, а сейчас упразднены законом и изгнаны из мира исландцев и находили прибежище лишь у незначительных стариков вроде этой Хаулотты Снайсдоттир, пробудившей во мне кобелиные интересы… Лечение шло своим чередом, женщины одна за другой получали от меня мягкое поглаживание и разъяснение, что у них за хворь, вкупе с добрым советом и надеждой на выздоровление, – и вот дошла очередь до Хаулотты, которая сидела в дальнем углу хижины и смотрела, как отмачивается сушёная рыба… Не успел я подсесть к ней, как она ухватила мою отроческую руку своей рябой бабьей кистью и засунула себе под одежды… Всё было, как и следовало ожидать от потёртого мешка – женского тела: старуха была в неплохом состоянии… Она сама руководила, а я сидел в позе лекаря, запрокинув голову и смежив глаза, с книгой, парящей перед моим внутренним взором, но едва она собралась возвратить мне моё целительское орудие, как мои пальцы коснулись верхнего края mons pubis… на самом деле я касался его уже не в первый раз; я слыхал, как сами женщины полушутя говорили о «крыске», и форму этого зверька я себе так или иначе представлял по рисункам в медицинских книгах из Хоулара… А сейчас, когда кончики моих пальцев совершенно случайно натолкнулись на ограду старой Хаулотты, мне случилось оцепенеть… Такая реакция продолжалась всего миг, но ей его хватило, чтоб заметить её, ведь мы оба забрели в такое место женского тела… Как бы для того, чтоб убедить саму себя, какая грустная вещь со мной приключилась, она притворилась, что собирается потянуть мою руку чуть вниз по своему телу, но на этот раз я и впрямь начал сопротивляться… Тогда она вынула мою руку из-за пояса своей юбки и заголосила:
– Вот этого вот я до себя больше не допущу – разве только если он на мне женится!
И тут мою юность иссмеяли в пух и прах… Времена лечения наложением рук подошли к концу… Мне нужно было найти новый способ по-прежнему оставаться желанным гостем этих баб, у которых всегда находилась воронова голова, которую они совали будущему естествоиспытателю…
* * *
ЛУНОЦВЕТ; lunaria. Одна из самых мощных трав разрешения: класть подле шеи или потайных дверей женского тела, когда женщине приходит пора разрешиться от бремени, и убирать тотчас по рождении ребёнка, чтоб за ним вслед не вышли внутренности или ещё что-либо больше, чем положено. Если нанести её на себя, она служит средством против хандры, а жизнерадостность усиливает. Некоторые считают, что это разрыв-трава, позволяющая отпирать замки. Растёт она часто близ старых оград на хуторах или же в старинных руинах, но никогда на влажноземье, высота же её – со средний палец. В старые времена она лучше всего сгодилась мне для лечения, когда я слёг с нестерпимым взрывным кашлем. Я тщательно разжёвывал её и потреблял вместе с бреннивином[11] и тимьяном, не более маленькой ложки за раз – такая она сильная. После этого у меня пять лет не было ни насморка, ни кашля. И всё же она больше и чаще других нутряных трав применяется для исцеления внутренностей, чем для плоти или кожи. У луноцвета порой двенадцать или тринадцать листьев, по числу полных лун в году, на одной из ветвей, с той стороны, где земля хорошо прогрета, а на другой ветви зёрна – по числу недель, которые мать вынашивает плод. С травами следует обращаться внимательно.
* * *
В доме дедушки Хаукона было так устроено: из добиравшихся дотуда книг он выписывал то, что считал самым примечательным и неустаревающим… Он завёл при этом такой порядок: собирал в одно место премудрости и песни, или правдивые и вымышленные истории, которые все касались определённой темы, но в разных книгах, что ему случалось одолжить, были рассыпаны то тут, то там… У дедушки было целое обзаведение: мастерская, состоящая из читателя, писца и чернильщика: последний варил чернила, а также очинивал перья… Я был особым помощником чернильщика – Хельги Свейнсона Косоглаза – нашего полуродича, боящегося работы, которого однажды занесло на хутор к бабушке с дедушкой вместе с толпой нищих побродяг… Но даже в их обществе он не прижился, так что побирушки оставили его нам, когда выяснилось, что его родословие частично совпадает с родословием хозяина хутора… Дедушка заставлял всех неимущих, находящихся у него на иждивении, самим как-нибудь заслуживать свой прокорм… Многие из этих несчастных были никуда не годны и мало что умели, но в большом хозяйстве всё пойдёт на пользу: уж казалось бы, кот только вылизываться горазд, а если повесить его за бесполезность, то всё заполонят мыши… По причине слабого характера этого полуродича, наши с ним роли распределились противоположно тому, чего можно было бы ожидать от взрослого и ребёнка… Я был мастером, а он подмастерьем, но мы следили, чтоб было незаметно, кто из нас главенствует при изготовлении чернил, – и истинное положение вещей всплыло лишь, когда меня перевели в нашем скриптории на ступень выше и усадили на второй стул писца… Это был новый – и зловещий – шаг навстречу той жестокой судьбе, что в конечном итоге обрекла меня на изгнание в родной стране… Что же это за изгнание такое? Я приговорён оставить страну, никому нельзя протянуть мне руку помощи, где бы меня ни увидели, всякий обязан арестовать меня, и мне нельзя ни минуты оставаться ни в одном месте, не нарушая приговора, – и таким образом негодяям даётся возможность усугубить моё наказание, и в конце концов это будет означать, что я с криком отправлюсь на пылающий адский костёр… «Йоунас Паульмасон, прозываемый иными „Йоунасом Учёным“ – вот я кто; благослови Господь этот день для вас, господин капитан… Мне говорили, вы в Англию плывёте, везёте груз сукна от сислюманна из Эгюра, да; а на вашем замечательном судне случайно не найдётся местечко для такого бесприютного бродяги как я?» – Нет и ещё раз нет… Никто не хочет вывозить Йоунаса из страны… Даже при том, что он так красиво воспевает эти утлые лодчонки, на которых плавать опасно для жизни, и на которых он так страстно желает уехать подальше от берегов этой Исландии… Вот как поэт может описать судно, которое не разваливается только потому, что его скрепляет оболочка из смолы – да и та уже пошла трещинами: