– Ну, никак подрались, прошу покорно, – говорил блузник, ставя порожнюю посуду на цинковую обшивку и утирая рот тыльной стороной руки.
– Не страшно, – спокойно отвечал Лебигр. – Господа разговаривают.
Лебигр, не дававший поблажки другим посетителям и крайне бесцеремонный с ними, позволял политиканам орать сколько угодно, никогда не делая им ни малейшего замечания. Он просиживал целыми часами на скамейке за прилавком, без сюртука, прислонившись большой головой к зеркальному простенку и следя полусонными глазами за движениями Розы, которая откупоривала бутылки или вытирала тряпкой столы. Когда Лебигр бывал в хорошем расположении духа, а девушка стояла у стойки спиной к нему и, засучив рукава, ополаскивала рюмки, хозяин незаметно для посторонних больно щипал ее сзади за икры; Роза принимала эту фамильярность с довольной улыбкой, даже не вздрогнув, чтобы не выдать хозяина, и, если Лебигр щипал ее до крови, говорила, что не боится щекотки. Но, сидя среди винных паров и струившегося со всех сторон горячего блеска, действовавших на него усыпляюще, содержатель погребка напрягал слух, желая знать, что происходит в кабинете. Когда голоса повышались, он прислонялся к перегородке и даже, отворив дверь, входил и на минуту присаживался, хлопнув Гавара по ляжке. Там он все одобрял кивком головы. Торговец живностью говаривал, что хотя у этого черта Лебигра и нет ораторского таланта, зато на него можно будет рассчитывать, «когда начнется заваруха».
Но как-то утром на Центральном рынке между Розой и одной из торговок произошла жестокая баталия по поводу корзины с селедками, которую нечаянно опрокинула служанка виноторговца. Тут Флоран услыхал, как поносили почтенного Лебигра, называя его «подлым шпионом», «грязной тряпкой из префектуры». Когда надзиратель водворил наконец спокойствие, ему много чего наболтали насчет Лебигра: он служит в тайной полиции, – это было известно всему кварталу. Еще до того, как мадемуазель Саже стала посещать его погребок, она рассказывала, что встретила его однажды, когда он шел с доносами. К тому же он был человеком состоятельным, ростовщиком, ссужал разносчиков на короткий срок деньгами и давал им напрокат тележки, требуя за это безбожные проценты. Флоран был очень взволнован. В тот же вечер он счел своим долгом, понизив голос, передать слышанное всей компании. Но приятели Флорана только пожали плечами и подняли его на смех за излишнюю мнительность.
– Бедняга Флоран! – коварно заметил Шарве. – Он воображает, что если побывал в Кайенне, то вся полиция ходит за ним по пятам.
Гавар ручался честным словом, что Лебигр «порядочный человек» и «чистая душа». Но больше всех вскипятился Логр. Стул трещал под ним; он бранился и заявлял, что так продолжаться не может: если всех будут обвинять в сношениях с полицией, то он предпочтет сидеть дома и не заниматься больше политикой. Разве не осмелились сказать однажды того же о нем самом, о Логре! А ведь он дрался в 48-м году и в 51-м и два раза чуть не попал в ссылку! Выпятив нижнюю челюсть, горбун кричал во все горло, поглядывая на присутствующих, как будто хотел насильно вбить им в голову убеждение, что он непричастен к низкому шпионству. Его яростные взгляды вызывали у остальных протестующие жесты. Только Лакайль, услышав, что Лебигра обвиняют в ростовщичестве, молча потупил глаза.
Начались рассуждения о политике, и инцидент был забыт. С тех пор как Логр подал мысль организовать тайное общество, Лебигр крепче пожимал руку завсегдатаям кабинета. На самом же деле они приносили ему плохой барыш, никогда не требуя себе по второй порции. Перед уходом все они выпивали из своего стакана или рюмки последнюю каплю, благоразумно сберегая питье в пылу развития политических и социальных теорий. Когда друзья выходили на воздух, их пробирала дрожь от ночного холода и сырости. Компания останавливалась с минуту на тротуаре; глаза у всех были воспалены, в ушах шумело, они стояли, пораженные мраком и тишиною улицы. В кабачке Роза запирала ставни. Простившись друг с другом, исчерпав все слова, приятели молча расходились: каждый обдумывал про себя аргументы и сожалел, что не может внушить другому своих убеждений. Круглая спина Робина, покачиваясь, исчезала в направлении улицы Рамбюто, а Клеманс с Шарве шли рядом через Центральный рынок до Люксембургского сада, стуча по-военному каблуками и продолжая спорить насчет какого-нибудь пункта из области политики или философии. Они никогда не ходили под руку.
Заговор созревал медленно. В начале лета все еще обсуждали вопрос о необходимости «решительных действий». Флоран, вначале не соглашавшийся с другими, поверил наконец в возможность революционного движения. Он серьезно занялся этим, делал заметки, набрасывал на бумаге планы. Остальные продолжали только говорить; но бывший ссыльный мало-помалу отдался безраздельно своей идее, над которой мучительно ломал голову по вечерам. Эта идея до того овладела им, что он повел к Лебигру своего брата Кеню, разумеется не думая, что подвергает его опасности. Флоран по-прежнему смотрел на младшего брата отчасти как на своего ученика и, вероятно, счел даже своим долгом направить колбасника на добрый путь. Кеню был совершенным новичком в политике; но, просидев в погребке пять или шесть вечеров, он стал смотреть на вещи глазами Флорана. За спиною красавицы Лизы он послушно, с известного рода уважением, следовал советам брата. Впрочем, больше всего прельщало его мещанский вкус то обстоятельство, что он вместе со всеми принимает участие в попойках; ему нравилось уходить из колбасной, сидеть запершись в этом кабинете, где так много кричали и где присутствие Клеманс, по его мнению, придавало всему подозрительный и пряный душок. Теперь Кеню кое-как приготовлял колбасы, чтобы скорее бежать к Лебигру, так как ему не хотелось пропустить ни словечка из рассуждений, которые он находил необыкновенно умными, хотя зачастую и не мог до конца вникнуть в их смысл. Красавица Лиза отлично замечала, что он торопится уйти, но ничего пока не говорила. Когда Флоран уводил ее мужа, она стояла на пороге, немного бледная, и провожала их строгими глазами до дверей заведения Лебигра.
Однажды вечером мадемуазель Саже увидела со своего чердака силуэт Кеню на матовом стекле большого окна кабинета, выходившего на улицу Пируэт. Она открыла у себя великолепный наблюдательный пост напротив этого подобия молочного транспаранта, на котором вырисовывались тени заседавших мужчин с внезапно удлинявшимися носами, с выступавшими и вытягивавшимися челюстями, с громадными, неожиданно выраставшими руками, тогда как самих фигур не было видно. Это поразительное растягивание отдельных частей тела, эти немые и яростные профили, по которым наблюдатель с улицы мог судить о жарких спорах посетителей кабинета, заставляли старую деву торчать за кисейными занавесками до тех пор, пока транспарант не становился темным. Она чуяла здесь что-то «дьявольское». Мало-помалу Саже научилась распознавать тени по рукам, по волосам, по одежде. В этой путанице сжатых кулаков, разгоряченных голов, горбившихся плеч, которые точно отрывались и обрушивались друг на друга, она различала знакомые лица и говорила: «Вот это дылда-кузен, это старый скаред Гавар, а вот горбун и эта длинная жердь Клеманс». Когда же силуэты двигались оживленнее и в беспорядочном мелькании нельзя было ничего разобрать, у старухи являлась неодолимая потребность спуститься вниз и пойти к Лебигру посмотреть, что там творится. Саже покупала по вечерам настойку из черной смородины под предлогом, что поутру у нее ломота во всем теле и ей необходимо подкрепиться, как только она встает с постели. Когда старуха увидела массивную голову Кеню рядом с худой, нервно жестикулирующей рукой Шарве, она примчалась в погребок, вся запыхавшись, и с целью выиграть время попросила Розу прополоскать бутылку. Мадемуазель Саже уже собралась было уходить, когда услыхала голос Кеню, говорившего с наивной прямотой:
