Литмир - Электронная Библиотека

Глава 1

Рай и низвержение в ад

Вот что прежде всего у тебя, чужеземец,
спрошу я:
– Кто ты? Откуда ты родом?
«Одиссея», VII, 237

Луиза Шлиман сидит под липой. Хотя рядом корзинка, полная драных чулок, – когда у тебя восемь человек детей, из которых шестеро день-деньской на ногах, то большая часть времени уходит на штопку! – она задумывается, опустив руки на колени. Сегодня ей нечего опасаться окрика из дома или упреков в безделье. Она такая усталая и бледная, такая тонкая и хрупкая, что кажется, сильный порыв ветра унесет ее. Вчера ей исполнилось тридцать шесть, а она чувствует себя пожилой. Из шестнадцати лет замужества каждый год старит на два года, а каждый ребенок – еще на год.

Но она сама виновата в этом. Она упрямо стояла на своем, когда отец отговаривал ее. Правда, он понимал, что в маленьком Штернберге дочери его вряд ли найти лучшего жениха, чем молодой, самоуверенный, пышущий энергией заместитель ректора[1]. Но уж лучше остаться старой девой, чем выйти замуж за такого человека. Тогда она была убеждена, что отец не прав. Она никогда не забудет, как в прошлом году, когда в последний раз была в родительском доме, отец, сидевший за письменным столом, неожиданно повернулся к ней – узкое лицо, обрамленное длинными шелковистыми прядями седых волос, оказалось в тени – и спросил: «Ты на самом деле счастлива, дочь моя?» – «Да, отец». Несмотря на тень, она прочла в его глазах, что он понял и ее секундное замешательство, и румянец, мгновенно заливший ее шею и щеки. Отец не произнес больше ни слова, повернулся и стал рыться в бумагах, будто искал какой-то важный документ.

Отец был очень умен и хорошо знал людей. Иначе бы жители Штернберга так настойчиво не упрашивали бы его сложить с себя обязанности ректора и стать бургомистром. Он, вероятно, уже тогда понял, что представляет собой Эрнст Шлиман. Человек очень одаренный, но ленивый, он умел производить впечатление, будто все знает и умеет. На профессию учителя и пастора он смотрел лишь как на средство достичь вольготной и удобной жизни. Он думал только о себе, о своей выгоде, о своем благополучии, своих удовольствиях, был слеп и глух ко всему, что касалось других людей, их мыслей и желаний, все равно, были ли это его ученики, его дети, его работники или даже жена. Перед теми, кто стоял выше его, он угодничал. Ко всем же, кто стоял ниже, он относился с явным высокомерием…

О Господи! Думать дурно о муже – грех. Устыдившись, Луиза Шлиман опускает голову и поспешно берет корзинку с драными чулками.

Было жарко, даже слишком жарко для двадцатого мая. За вязами со стороны Фридрихсфельде медленно надвигалась тяжелая черно-синяя туча. Похоже, что к вечеру разразится гроза. Лишь бы Эрнст успел возвратиться из Пенцлнна! Если он по дороге попадет в грозу, то не миновать грозы и дома. Воздух словно замер в ожидании – можно явственно различить громкий голос управляющего, который позади, на господской усадьбе, отчитывает поденщика, крики батраков, понукающих лошадей, причитания женщины, рассерженной тем, что сад слишком быстро зарастает сорняками.

Луиза Шлиман прислушивается, что происходит в доме. Там царит тишина. Маленькая дочурка, слава богу, еще спит, а если и проснулась, то, радостная и тихая, играет своими розовыми пальчиками.

Странно, что и остальные угомонились. Уже четверть часа не слышится шума их игр. Они были у пруда и пускали бумажные кораблики. В конце концов, они достаточно большие и смышленые, и их можно предоставить самим себе. Да и старшая следит, чтобы не стряслось беды. Удивительно, от кого тринадцатилетняя Элизе унаследовала этот недовольный менторский тон, который так не вяжется с ее возрастом?

– Где дети?

Луиза вздрогнула от резкого голоса, неожиданно раздавшегося за спиной. В сад, неслышно ступая, вошла сестра мужа, жившая уже многие годы в Анкерсхагене, – считалось, что она помогает вести хозяйство.

– В саду, дорогая Артемизия! – ответила Луиза и опять, как всегда, когда обращалась к этой старой остроносой деве с круглыми глазами-пуговками, подумала: почему это вдруг покойному пастору из Грессе взбрело в голову дать ей столь нехристианское имя?

– Конечно, они в саду, если их нет ни дома, ни во дворе. Я вовсе не хочу вмешиваться в воспитание детей, дражайшая Луиза, или тем более критиковать твои педагогические принципы. Ни в коем случае! Но я считаю, что тебе целый день нечего делать и ты должна более внимательно присматривать за детьми!

– Дети лучше всего воспитывают себя сами – всегда говорил мой отец.

– А мой отец, твой покойный свекор, держался иного мнения. Правда, он был всего лишь пастор, а не ректор и бургомистр. Элизе не в состоянии уследить за всем, а как ты могла заметить, другие дети так и норовят избавиться от ее надзора. Дорис и Вильгельмина не в том возрасте, чтобы они могли играть с детьми поденщиков и не испортить своей речи и своих манер. А у Генриха и так уже появилась достойная сожаления тяга к простонародью. Неудивительно, ведь он не отходит от старика Вёллерта и постоянно слушает нелепые истории о привидениях! Я хотела бы знать, как при подобном воспитании из твоих детей могут получиться видные, полезные обществу люди и как ты найдешь для своих дочерей порядочных женихов?

– Это, Артемизия, не моя забота. Разве столь уж важно быть видными людьми? Главное, чтобы они были счастливыми, а для этого им прежде всего необходимо ничем не омраченное детство. Впрочем, – при всей своей кротости Луиза не может удержаться от выпада, – что касается женихов для Дюн и Минны, ты сама прекрасный пример тому, что можно быть довольной жизнью без замужества!

Артемизия поджала узкие губы, но нашла, очевидно, несвоевременным обсуждать эту тему. Не сказав ни слова, она торопливо пошла через двор к дому, а Луиза сложила заштопанную пару чулок и взяла из корзины другую.

Тут она снова слышит голоса детей, даже их пение. Они возвращаются со стороны дороги, пробираются среди кустов и вот уже у пруда устраивают торжественную процессию. Мать поворачивается и видит, что в руках у них большие букеты цветов: примулы и одуванчики, анемоны и сердечники, огненно-алые гвоздики и желтые ирисы. Поют они во весь голос. Маленький Людвиг – пронзительнейшим дискантом, а Генрих, как всегда, не в тон.

Луиза – очень хорошая мать и поэтому посредственный педагог: ее не сердит, что дети гладят ее измазанными руками и кладут ей на колени цветы, от молочного сока которых на голубом платье могут остаться пятна. Она громко смеется песне и спрашивает, где они ее подхватили.

– У шарманщика, позавчера. Он возвращался через деревню с ярмарки, – в один голос отвечают Дюц и Минна. – Разве она не хороша?

– Чудесна!

– Мама, расскажи что-нибудь, – просит Людвиг.

В это время Элизе, став после пения опять строгой и деловитой, поднимает чулок, упавший с колен матери, и критически его рассматривает.

– Погляди-ка, что я нашел, – встревает в разговор Генрих и вытаскивает из кармана штанов невыразимо грязный платок, шнурок, нож, ржавый гвоздь, чуть живую лягушку. – Вот! – и кладет на колени матери красновато-коричневый черепок, на котором под каймой из точек и полосок нанесена грубая волнистая линия.

– Это, вероятно, – говорит мать, – осколок древней урны, принадлежавшей людям, которые жили здесь раньше, давным-давно. Покажи-ка лучше вечером отцу. Он, наверное, сможет об этом больше тебе рассказать.

– Расскажи что-нибудь, – твердит Людвиг. Он вовсе не забыл о своей просьбе и нетерпеливо вертится вокруг, пока разглядывают черепок, не имеющий в его глазах никакой ценности.

– После ужина, дети. Теперь поздно. Слышите, причетник звонит уже к вечерне. Идите скорее в дом и умойтесь, чтобы тетушка Артемизия не бранилась. Генрих, разве дом в той стороне? Куда ты еще собрался?

вернуться

1

Ректор – здесь руководитель школы.

3
{"b":"924686","o":1}