Тяжкий выбор был сделан за них; но приняли этот выбор как крест, пережили этот удар – именно они. В начале июня яхта «Штандарт» отчалила от Петербургского причала, а 17 сентября Федор Тютчев написал стихи на приезд принцессы Дагмар в Россию:
Небо бледно-голубое
Дышит светом и теплом,
И приветствует Петрополь
Небывалым сентябрем…
Словно строгий чин природы
Уступил права свои
Духу жизни и свободы,
Вдохновениям любви…
Небывалое доселе
Принял вещий наш народ,
И Дагмарина неделя
Перейдет из рода в род
[77].
Царствование Александра III будет исполнено как вдохновляющих свершений (при нем экономика России вступит в период бурного подъема; строй ее государственной жизни наконец упорядочится, насколько это возможно), так и самых горьких ошибок. Произойдет окончательное взаимоотчуждение власти и неправительственной интеллигенции; либеральные реформы, начавшиеся при убиенном Александре II, будут свернуты как раз тогда, когда они начнут приносить плоды; чиновничество «поставит» на квасной патриотизм охотнорядцев… Далеко не все испытания Александр III будет переносить с тем же мужеством, с каким перенес он первую любовную разлуку; слишком часто станет он прибегать к испытанному русскому лекарству – и ему даже припишут изобретение специальной плоской фляги, которую удобно прятать от жены за голенищем армейского сапога… Так что не о том речь, будто само по себе «неискаженное» монархическое сознание, сам по себе стоицизм гарантируют наследнику благое правление и праведную жизнь; речь только о том, что без этого править великой империей тяжеловато, а не оступиться – почти невозможно. И о том, что будущий монарх, «приносящий жертву на алтарь Отечества», – прекрасен в своей высокой трагедии, как прекрасен любой человек, встающий над обстоятельствами.
Что же до Александра Павловича времен письма Кочубею, то он демонстративно отказывается вставать над обстоятельствами – и словно предлагает Истории избавить его от этих самых обстоятельств. В следующем, от сентября 1797-го, послании, адресованном Лагарпу, он уже прямо описывает приемлемую для себя модель власти: его монаршая роль ограничится приуготовлением условий для чужой деятельности; не он, а конституированные парламентарии займутся тяжким и рискованным устранением «непорядков» Империи; на таких условиях он согласен занять трон.
И этот шаг разом «удомашнивает» звериную стихию власти, лишает ее образ пугающих, грозных черт. Власти можно более не страшиться, и почему бы не поддаться ее обаянию, почему бы не поиграть в нее? Почему бы не помечтать о далеком триумфе, когда «подготовительные работы» завершатся, нация изберет представителей и проводит своего коронованного благодетеля на заслуженный покой, заменив ему любовью и восхищением те чувства и переживания, какие царям давно прошедших времен давало сознание личной харизмы?
Мы-то понимаем почему. Потому же, почему нельзя пускать продрогшую лису погреться в заячий домик. Потому что и более сильные люди, чем Александр Павлович, не могли устоять перед властью власти. Тем более если ее сладость не уравновешена горечью самопожертвования, ее размах не ограничен личным смирением, а ее «богоподобие» не обеспечено глубиной личной веры.
Брут и Алексей
По дворцовой легенде, Павел как-то заметил на столе сына книжку о Бруте; в ответ он послал ему историческое сочинение о непослушном царевиче Алексее Петровиче.
Диалог…
В действительности же вплоть до середины 1799-го Павел Петрович спокойно поглядывал в сторону сына. Даже когда ниточка одного из заговоров 1798-го от фаворитического семейства Зубовых потянулась к великому князю и его кружку, ревнивый монарх не дал хода документам, легшим ему на стол. Он куда больше – и справедливо! – страшился тогда козней возлюбленной жены, Марии Феодоровны, и подконтрольного ей «нелидовского» кружка[78].
И если бы не полубезумный донос полковника Батурина (которому великокняжеский кружок зачем-то доверил некоторые из своих проектов) о намерении заговорщиков превратить Сибирь в новую Вандею; если бы не совпавшая с доносом по времени публикация свидетельств сговора отца бедной Елизаветы Алексеевны с вождями Французской республики – кружок не был бы разметан по четырем концам света; издевки над сыном не превзошли бы обычной меры. А главное – не возникла бы реальная угроза новым царственным упованиям Александра Павловича и при Павле Петровиче не появился бы юный принц Евгений Вюртембергский. Насколько были справедливы слухи о готовности Павла совершить то, что не удалось Екатерине, переназначить наследника по своему усмотрению, сломать принцип – им же закрепленный! – престолопреемства, превратить российский трон в приватную собственность русского царя – неизвестно. И не столь важно. Даже если монарх дразнил сына, грозил ему: «Ужо тебе!» – все равно сын не мог до конца быть уверен, что дерзкая затея не осуществится. Он и сам, благодаря Екатерине, чуть было не стал участником схожей интриги; он и сам не понимал, что самовластное распоряжение «царской вакансией» не дозволено даже царю; он и сам спустя годы и годы подпишет юридически двусмысленное распоряжение о передаче скипетра и державы младшему брату Николаю – через голову брата Константина, как бы прижизненно завещает империю…
ГОД 1799.
Август. 12.
Адам Чарторыйский отправлен посланником к Сардинскому королю.
Август. 22.
Конфискованы имения Валериана Зубова.
Октябрь. 29, / Ноябрь. 9 / Брюмера. 18.
Париж.
Генерал Бонапарт разгоняет депутатов, чтобы назавтра объявить себя консулом республики.
Октябрь – декабрь.
Санкт-Петербург.
Цесаревич назначен сенатором и к присутствию в Сенате.
А. А. Аракчеев – пожалован в генерал-квартирмейстеры.
Кочубей отправляется на жительство в свое имение Диканъку, чтобы в мае следующего года отбыть за границу.
К несчастью, именно тогда, в 1799-м, в год рождения Пушкина, окончательно созрел последний из череды дворцовых заговоров XVIII столетия. Н. Я. Эйдельман, гениально реконструировавший ход тогдашних событий, вычерчивает такой сюжет[79].
Осенью 1799 года, после череды оглушительных итальянских побед Суворова, самовластное положение Павла в государстве окончательно укрепилось. Стало быть, долговременная тактическая борьба царя с дворянской олигархией близилась к счастливому для него завершению. Еще несколько лет – и шансов у противной стороны не осталось бы. Нужно было спешить. Нужно было решаться – пока оставалось шатким положение царя в его собственном доме.
В это самое время из Берлина вернулся тайный советник Никита Петрович Панин; вскоре он стал вице-президентом коллегии иностранных дел. Панин был сторонником русско-английского союза, подобно русскому послу в Лондоне Семену Романовичу Воронцову и вопреки своему непосредственному начальнику Федору Ростопчину (который вел, однако, дружескую переписку с Воронцовым). Павел же – под влиянием Ростопчина – был убежден в противном. Шаг за шагом он шел на сближение с послереволюционной Францией, а значит – в направлении к войне с Англией. Русские англоманы были крайне недовольны. Так представления Панина об интересах России неожиданно совпали с интересами английского посла Витворта к этим представлениям. И, возможно, с лондонскими субсидиями[80].