Выкарабкаться, ощутить, как жизнь пронизывает тело. Увидеть мир по-новому. Девушка с прозрачными глазами, спящая среди лилий. Герберт вздрагивает, вспоминая ее улыбку.
– Как самочувствие? Что нового?
Хирцман садится обратно за стол, подпирая голову. Был бы он так же любопытен, если бы семейство Барбье не передавало за проживание сына увесистые ежемесячные конверты? Стоит только догадываться.
– Сильная боль в затылке. Думаю, от таблеток, которые добавили к основным на прошлой неделе, – Герберт выдерживает снисходительный взгляд врача, следит, как тот приглаживает бороду и пишет что-то в увесистом журнале. Конечно, светило медицины убежден, что выписанные им таблетки не могут навредить, – это организм пациента, не желающего выздоравливать, их беспощадно отвергает.
– Тянущая?
– Острая. Как будто стреляют, но с первого раза не попадают.
Хирцман отрывается от записей, поднимает на него прищуренный взгляд, от которого Герберт в недалеком прошлом мог бы засмеяться, – настолько это чудаковато выглядит. Сейчас он лишь пожимает плечами.
– Продолжаем лечение. Посмотрим на динамику, – профессор расписывается, ставит печать. – Чудесная погода. Правда, обещают еще большую жару. Будьте аккуратны, постарайтесь не проводить много времени под солнцем.
Герберт кивает. В первые месяцы он благодарил Витольда Хирцмана после каждой встречи, верил, что пропорционально увеличивающееся количество таблеток и капельниц поможет если не перекроить, как запутавшийся лоскут, мозг, то как минимум поставить его на место. Теперь он благодарит только медсестер, легко попадающих иглой в вену и не задающих лишних вопросов о том, хочет ли он сегодня умереть. Конечно хочет. Но перед этим непременно отужинать в местной столовой.
– На этой неделе ваши родители обещали почтить нас своим визитом, точную дату передаст Фрида. Вот, к слову, и она, – Хирцман замечает старшую медсестру, бесшумно остановившуюся на пороге его кабинета. Высокая тучная женщина с мягким нравом, она вызывала у большинства симпатию, потому что относилась к душевнобольным пациентам по-людски, интересовалась их делами и новостями, утешала и успокаивала, когда это было необходимо, или была строга и сурова, чего требовала от нее должность.
– Я провожу вас до процедурной, господин Барбье, сестра уже подготовила раствор.
– Спасибо, Фрида.
Герберт не видит, как меняется выражение лица Хирцмана, но знает, что уязвить того проще, чем сложить скороговорку, – достаточно поблагодарить тихую медсестру, а не пасть ниц перед его талантами. Людская натура. Он и сам, наверное, такой же – легко рассуждать со стороны, судить, думая, что тебя самого, препарируя на злачные детали, не судят. Еще как судят, всегда будут, пока остаешься живым.
* * *
Алый закат разливается по горизонту, сменяется мягкой прозрачной темнотой наступающей ночи. Сосед Герберта по комнате, Штефан Поль, некогда известный австрийский политолог, не смирившийся с утратой в авиакатастрофе жены и двух дочерей, беспокойно спит в своей постели. Возможно, он вновь будет кричать, хуже, если начнет истошно плакать, – весь следующий день Штефан не сможет подняться с кровати.
– Штефан, – Герберт осторожно касается плеча дрожащего мужчины, тянет скомканное в его ногах одеяло выше и подтыкает вокруг шеи. – Тише, тише, дружище. Спи, – тот, мучаясь от кошмаров, хлюпает носом. Спустя пару минут успокаивается и зарывается в подушку, что взмокла от пота и слез.
Зачем заводить семью, если однажды ее можно потерять, а впоследствии лишиться еще и рассудка? Вопрос, может, и глупый, но если поломать над ним голову – конец, обратного пути нет. Когда-то Герберт хотел жениться на Люсьен, увидеть их детей с зелеными, как у нее, глазами. Что осталось от этих желаний из прежней жизни – отголоски воспоминаний, пыль, забивающаяся в потаенные углы разума. Семья – это легкодостижимое, но сложно поддерживаемое удовольствие. Найти человека – задача на раз плюнуть, но сохранить любовь, взаимное уважение, верность в душевных деталях – иной разговор. Существуют ли по-настоящему счастливые семьи, или их скелеты не спрятаны в шкафу, а зарыты так глубоко, что лучше и не копать в этом направлении? Герберт потирает ноющий затылок, морщась.
Он ворочается под плач Штефана и каждый раз, закрывая глаза, как наяву видит перед собой черноволосую девушку среди пышущих белизной лилий. Она смотрит на него, распахивает в безмолвном вздохе пухлые, налитые кровью губы. Ветер треплет, как ласковый любовник, подол ее юбки, и Герберт не может выбросить из мыслей, как шелк поднимается выше, обнажая тонкие девичьи щиколотки. Еще выше – и будут видны бедра.
Кто она? Почему он не замечал ее в саду, в фойе или в столовой раньше? Неужели новенькая? Она не была вместе с ним на процедурах, не гуляла, коротая время, по тихим коридорам. В ее пустых глазах больше жизни, чем во всех обитателях пансионата, словно она снизошла сюда, желая показать, насколько от них отличается.
Герберт мучается от бессонницы, пока его мозг не отключается, как перегревшийся механизм, и спит, уже не слыша жалостливых всхлипов.
Весь следующий день – на процедурах и за тремя приемами пищи, за чтением книги, которую в прошлый визит оставила его мать, за прогулкой по саду и изучением зловонных лилий – он думает о странной девушке. Этой ночью Штефан спит спокойно, отвернувшись к стене. Только Герберт не может заснуть. Лежит, уставившись, как истукан, в потолок, думает о девичьих бедрах, черт их побери. Но бедра и правда красивые. На удивленное «Господин Барбье?» дежурящей в три часа ночи медсестры он пожимает плечами: вколи, мол, ампулу снотворного, вот и все дела. Она соглашается. Вообще-то ей не терпится дочитать любовный роман с пикантными подробностями, поэтому она быстро находит, что вколоть и куда. Смышленая девчонка. Раньше Герберт таких особенно любил.
Зыбкий утренний зной спадает к полудню. Облака застилают небо. Ближе к вечеру, когда фойе наполняется жизнью и сестры включают радио – в воздухе разливаются шум голосов и тихая мелодия, – фиолетовые сумерки сгущаются над садом. Слышно, как сторож запирает ворота, зовет кружащуюся у полей собаку.
Герберт смотрит себе под ноги и подбрасывает мыском ботинка камень, идет, не отрываясь, за ним. Оттягивает воротник колючего больничного свитера. Сестры распахивают окна, выходящие в сад, и мелодия отголосками окутывает утопающие в тяжелом сумраке деревья.
Сердце стучит, гулом отдаваясь в ушах, кровь приливает к ладоням. Пожалуй, причиной тому не улетевший камень. На скамейке, закинув голову назад и распластав руки на перемете, сидит странная черноволосая девушка.
II
Эйфемия Барбье была поклонницей литературы, захватывающих детективов, в которых мистика переплеталась с границами разумного. Она много читала, погружаясь в вымышленные миры и тем самым убегая от собственного, – мысли о детстве в неблагополучной семье и вынужденном взрослении отдавались внутри нее болью, которую она несла долгие годы. Мягкая и ласковая, Эйфемия была хорошей женой и матерью, и Герберт всегда думал о ней с теплотой, пока чувства еще были ему доступны. Она радовалась, что ее интеллектуальное увлечение передалось сыну. Передалось до той поры, пока он не разучился концентрировать внимание на буквах и запоминать прочитанное. Страшное дело для адвоката, подающего надежды.
Герберт помнит жизнь промежутками. Помнит ее яркой, когда от девичьего взгляда по коже проходит разряд электричества, а от долгих поцелуев в груди разливается нестерпимый жар. Помнит веру в собственную исключительность. Легкая тоскливость и обреченность, окутывающие его, как вуаль, с детства, были привычны, пока не переросли в физически ощутимые страдания. Герберт, ныне не чувствующий ничего, кроме внешнего вмешательства, отдал бы многое, чтобы вновь испытать дискомфорт в мышцах, который сопровождал его первые симптомы.
Запах лилий не так удушлив и въедлив, как днем. Он вдыхает его полной грудью, задерживает дыхание, слыша, как дробью заходится сердце. В голове разрастается вакуум. Только ветер, треплющий волосы, дает понять, что это не затянувшийся медикаментозный сон, из которого не получается выбраться, а реальный мир. Тот самый, заглянуть в лицо которому и по сей день боится его изувеченная детскими травмами мать.