Деревянные башни и стены Подольного зажгли, мельницу повредили. Думали: вот минули уже почитай три недели осады, а помощь из Москвы нейдёт. Переяславль, Александрова слобода и Ростов – кто вольно, кто невольно, а присягнули Тушинскому царьку. Что теперь?
А в монастыре стало ещё теснее.
Не стало возможности гонять коней и скотину на Келарский пруд – воды напиться. Остались только пруды, ближайшие к Конюшенным воротам. Без них пропадёшь.
Ждали ответа из Москвы, но его не было. Думали: не послать ли гонцов вновь?
Но как пройти?
На дорогах бьют туры – корзины большие плетёные землёй набивают, дабы прятаться за них. Везде сторожи стоят окопанные. Если так и дальше пойдёт – из обители и мышь не выскочит.
18 октября 1608 года
– Крысы трусливые! Будете ужо лапти глодать.
– Курвы москальские!
– Ярославль ныне наш! И Углич присягнул! Скоро вся Волга под нами ляжет! А вы сгниёте в каменном мешке, в своём дерьме захлебнётесь!
Паны гарцевали перед Святыми воротами, где наёмные ратники уже рыли длинный окоп от пепелища и остатков обугленных стен Подольного монастыря. Выкрикивали похвальбы и угрозы. В душах осаждённых закипала злая обида. Хотели было палить по ним из рушниц, но приказ воеводы был строг: не тратить пороху даром.
– Ей, мужики, – подскакав под самые стены, продолжали задирать паны, – как там монаси поживают? Всех ли ваших баб перещупали, пока вы на стенах торчите? Что молчите, мухоблуды?
Вспыльчивый Слота, клементьевский крестьянин, не стерпел: поднял над головой камень, швырнул в ляха. Камень тяжко бухнулся меж всадников. Лицо Слоты в рытвинках оспин полыхало от возмущения.
– Камни-то поберегите! – кричали снизу. – Скоро пригодятся – грызть будете!
Тут издалека, со стороны Конюшенных ворот, раздался зычный глас Ходырева. Слов было не разобрать, но все поняли – неладно!
Когда Митрий взбежал на Житничную башню, увидал, как Ходырев и Нифонт со своими людьми спускаются со стены по верёвкам. Ходырев, ловко перехватывая руками в кожаных рукавицах толстую верёвку, широко расставив ноги, упирался ими в кирпич, будто пятился. Нифонт Змиев сползал по верёвке тяжело, прожигая пеньковые рукавицы.
Несколько дворян с саблями уже бежали по плотине Верхнего пруда в сторону огорода, где литва только что деловито срезала капусту. Митрий заметил, как огнём мелькнула среди грядок рыжая голова Гараньки-каменотёса – и этот туда же, да без шелома!
Но уже не до капусты стало – обида и горечь ожидания гнали на огород воинов и крестьян, зажигая в них ярость. Лязгнуло железо – скрестились клинки.
Митрий скатился по ступенькам башни, что есть духу помчался к келарским палатам, где жил Долгоруков, отворил, задыхаясь, дверь:
– Там, там! Наших бьют!
– Что?
– В капусте! Бьются!
– Кто? Кто позволил?
– Литовские люди нашу капусту воровали, мужики обиды не стерпели.
– Бей тревогу! – коротко велел воевода сыну, с помощью слуги надевая панцирь.
Звякнул всполошной колокол, набирая голос. Раздались крики сотников, ратники спешно облачались для боя, бежали к Конюшенным воротам. Стремянные седлали коней, подводили сотникам.
– Отец! – подскакал Иван Григорьич. – Брушевский со своей ротой на подмогу литве спешит. Надо ворота открывать, пропадёт Ходырев ни за грош.
– Сам виноват! Капусту пожалел!
– Так ведь еда…
– Молчи! – прикрикнул отец. – Твоё дело во главе сотни! Открыть Конюшенные ворота! Сотни Рощина и Внукова – бой!
Среди налившихся соком белых кочанов, оскальзываясь на взрыхленной земле, рубились рота Брушевского и сотни Рощина и Внукова.
В воротах, сияя панцирем, встал во главе войска сам князь-воевода.
Литва и люди Брушевского, увидев это, побежали, оставив на поле боя двух лошадей с впряжёнными в них телегами, уже нагруженными капустой. Меж гряд стонали раненые.
Сотни построились, оставив огород в тылу. Выехали из ворот телеги для раненых. Ратники бережно поднимали своих. Крестьяне спешно рубили оставшуюся капусту, подобрали с земли всё, даже изорванный лист. Наскоро выкопали хрен. Телеги въехали внутрь, сотни под взглядами изготовившихся к бою врагов, соблюдая порядок, вернулись в крепость, и ворота закрылись.
Вечером Иоасаф позвал к себе воевод – Долгорукова и Голохвастого. Сказал, пытливо глядя на них:
– Новость у меня дурная. Василий Брёхов, старшина даточный, сообщил, что Оська Селевин сбежал. Слуга монастырский. Вместе с братом Данилой они в Осташковской слободе ловлями рыбными ведали. Говорят, видели со стен, как ляхи его поимали. Или сам предался?
– Одна стерва сбежала – велика ли беда? – дёрнул плечом Алексей Голохвастый.
– У этой стервы уши есть и глаза. И язык длинный. Всё выболтает, – укоризненно произнёс игумен, с досадой покачав головой.
– Чего мы ждём? – загоревшись, спросил Голохвастый. – Лисовский ранен, о Сапеге уже несколько дён не слыхать. Нас совсем к стенам прижали. Дрова кончаются, мяса нет. Из пищи только зерна да муки вдоволь. Холода грянут – что тогда? Вылазку надо! Мочи нет без дела сидеть, пока нас хуже волка обкладывают!
– Не гони, Алексей Иваныч, – осадил Долгоруков.
– Они думают, что мы испугались. Самое время ударить! Стрельцы недовольны, что сидим без дела.
– Ну, с Богом! – решился Долгоруков. – Собирай сотников.
Вечерню в Успенском соборе служил сам архимандрит. Пели согласно, и в лицах была видна печаль и решимость. Василий Брёхов, возвышаясь над всеми на полголовы, пристально и неотрывно глядел на образ Троицы. Губы сами собой повторяли молитву.
Впереди, ближе к аналою, стояли старшины, за ними сгрудились люди, стеснились к алтарю, к свечам и образам. Ждали.
После вечерни те, кого разрядили на стены, заняли свои места – на Красной и Водяной башне, обапол ворот. Стрельцы зарядили рушницы. Сотня Ходырева, желая отомстить за погибших и раненых товарищей, стала у Конюшенных ворот. За ними – сотня Внукова.
Сам князь-воевода поднялся на Красную башню. Иван Григорьевич с двумя сотнями конных и сотней пеших изготовился у Святых.
Неожиданно тёплый день сменился мягкой ночью. Сквозь тонкую пелену облаков было видно пятно месяца.
Затрубил в темноте рог, отворились ворота, и сотня Ходырева поскакала по плотине Верхнего пруда, мимо капустного огорода, к Служней слободе. За ней – Внуков на Княжее поле, на токарню, за Конюшенный двор. Молодой князь Рощин поскакал по Московской дороге, свернув на Красную гору, к турам. Пешие устремились туда же напрямик, через низину, перебегали речку по узким мосткам.
Митрий стоял подле князя Григория Борисовича, досадуя, что не может бежать вместе с ратниками, и одновременно страшась этого. На миг словно наяву увидел он давешнюю волосатую харю, появившуюся над забралом, ту самую, в которую ткнул светочем, услышал пронзительный вопль падающего.
Затрубили трубы у ляхов и литвы, вспыхнули огни. Тьма ожила, зашевелилась, чудовищные тени заметались окрест, и месяц высунулся из облаков, чтобы взглянуть на людские распри.
За Служней слободой и на Княжьем поле всадники много шатров порушили, литву и ляхов порубили, трёх коров в монастырь пригнали. На Красной же горе, у туров, вороги успели одеться к битве. Ударили рушницы стрельцов. Здесь сеча была стремительной и яростной. Многие испили смертную чашу.
Пробудился табор Сапеги на Клементьевском поле. Послышался топот. И сотни начали возвращаться в монастырь. Казаки везли своих убитых и раненых, стрельцы – своих. Монастырские слуги и даточные люди на плаще втащили в закрывающиеся ворота Василия Брёхова, положили на солому. Он был ещё жив, но страшная рана на боку показывала, что осталось ему недолго. Рядом с ним на коленях стоял, склонив русую голову, Данила Селевин.
– Князя! Князя позовите! – прошептал Брёхов.
Подбежал Митрий:
– Князь-воевода идёт, дяденька.
– Слушай ты. За Господа нашего и Троицу смерть я принял. Скажи князю, дочь ему свою поручаю. Не оставит… Спаси, Господи!