Нехороши Константину Дмитриевичу показались и двое остальных играющих. Один, пожилой, несколько засаленный, неприятно облизывал толстые губы. Другой, похожий на средней руки помещика из захолустья, без конца мелко крестил колоду и, прежде чем выложить карту на стол, непременно ее целовал. Судя по рублевым бумажкам и россыпи четвертаков с гривенниками игра шла пустяковая.
Константин Дмитриевич не только не ощутил азарта, а даже поморщился от гадливости. Очень этим ободрился, перестал смотреть на игроков. Скоро его вниманием завладел стол, находившийся по другую сторону.
Там сидела молодая женщина, одетая как дама: в хорошем шелковом платье, в шляпке, с жемчужными серьгами в маленьких не закрытых волосами ушах. Но дама никак не могла быть в трактире сама по себе, без спутника. Однако ж это не была кокотка — женщин такого сорта Оленин повидал много и сразу их распознавал по ищущему несытому взгляду. Ее же взгляд никого не искал, он был обращен словно внутрь себя, в нем читалась грустная, глубокая задумчивость. Поразило Константина Дмитриевича и лицо. Оно было бледное, с тенями во впадинках под острыми скулами, которые должны были бы портить своею неправильностью облик, но отчего-то не портили, а придавали ему какую-то бередящую нездешность. В первый миг Оленину показалось, что женщина похожа на московскую Марию Тимофеевну, но нет, та была светило, притягивавшее планеты, а эта скорее всё окружающее отталкивала и к себе не подпускала, и тем не менее к ней тянуло. На нее хотелось смотреть, чтобы понять, чем объясняется это притяжение. Красотою? Нет, она не могла считаться красивой в классическом смысле. Тут было нечто иное. Очень возможно, что притяжение это ощущал один только Оленин. Другие столующиеся, должно быть, уже насмотревшись на женщину и не найдя в ней ничего интересного, на нее не глядели.
А Константин Дмитриевич, облокотившись на стол и прикрыв глаза ладонью, стал украдкой наблюдать за своею соседкой и чем дольше к ней присматривался, тем больше им овладевало странное волнение.
В незнакомке угадывалась какая-то сложная, необыкновенно скроенная жизнь. Вдруг подумалось: а каково это — делить судьбу с такой женщиной? С нею, верно, не закиснешь и в Темрюке, потому что она везде будет центром вселенной, и если поселится в Темрюке, то захолустьем окажется Москва. Мысль была диковинная, малопонятная. Главное же, Оленин не мог определить, что такое быть с подобной женщиной — огромное счастье или огромное несчастье, однако же непременно что-то огромное.
Внезапно та, за которой он подсматривал, подняла на него глаза и тихо засмеялась. Поняв, что пойман, Константин Дмитриевич залился краской и в замешательстве стал зажигать папиросу.
— Ишь, покраснел. Ненаглый. Что украдничаешь? — Ее полные губы кривились в усмешке. — Хороша я тебе кажусь?
— Очень хороша, — ответил он, чувствуя, как горят щеки.
— Но и не робкий. Это нечасто бывает, чтоб ненаглый, но и неробкий, — будто сама себе негромко сказала незнакомка. — Не возьмешь в толк, кто я?
— Не могу понять, какая вы. То мне кажется, что очень плохая, а то, наоборот, что очень хорошая.
Оленин сам себе поразился, как легко и просто он это сказал, совсем не так, как обычно разговаривал с женщинами.
Перестав усмехаться, она посмотрела на него долгим, вопрошающим и, показалось ему, неспокойным взглядом.
— Это ты, кажется, хороший. А я скверная, очень скверная.
Взгляд ее опять сделался невыразимо печален, так что у Константина Дмитриевича внутри все сжалось.
— Я вижу, что вы в беде, — быстро произнес он с бьющимся сердцем. — Почему вы одна? Что с вами? Я помогу вам, я защищу вас, только скажите как.
Она засмеялась странным смехом — лицо сделалось веселым, а глаза остались грустными, и появилось в них еще что-то, пожалуй, смятенное.
— Он меня защитит, вы только послушайте! А сам телятя телятей. Ты вот что. Ты хочешь, чтоб я к тебе пересела?
— Хочу! — воскликнул он.
— Тогда молчи. Ни слова больше не говори.
Женщина поднялась, подошла. Оленин хотел вскочить, пододвинуть стул, но она ударила его по плечу.
— Нешто я сама не сяду? — Опустилась напротив. — Только уговор. Ни о чем не говори, и я не буду. Устала я от слов. Просто посидим.
— Скажите хоть как вас зовут!
— Агафья Ивановна. А себя не называй, мне не нужно. И всё, молчи.
С Олениным в жизни не случалось ничего до такой степени странного. Он смотрел на женщину, сидевшую близко, а она на него в полном молчании. Лицо Агафьи Ивановны было неподвижно, взгляд рассеян, будто она то ли не видела Константина Дмитриевича, то ли видела не только его, а еще нечто, заметное ей одной. Один раз он даже оглянулся — нет ли чего-то примечательного у него за спиной. Позади, у стены, стоял давешний рыжий горец, что разгружал во дворе битую птицу. Должно быть, теперь он ждал хозяина, чтобы получить расчет, и глядел исподлобья на всех находившихся в зале. Нет, Агафья Ивановна смотрела не на этого человека, который ничем не мог ее заинтересовать.
4
Когда намеченная добыча обернулась, Плыжы-Галим отвел глаза чуть в сторону, и гяур, скользнув по нему безразличным взглядом, снова отвернулся. Галим знал, что для чавкающих, пьющих вино, галдящих, дымящих табаком гяуров он никто и ничто, невидимка, не человек, и они тоже не были для него людьми. Когда-то, в юности, он испытывал любопытство к этим чужакам, ломавшим и уничтожавшим вековую жизнь гор, хотел понять, что они такое, пожил среди них, выучил их шипящий змеиный язык и даже научился разбирать их письмена, но лишь убедился: русские — зло, которое должно быть истреблено. Оно большое и сильное, победить его невозможно, но если враг могущественней, это не означает, что с ним не нужно бороться. Джигит — не тот, кто обязательно побеждает, а тот, кто никогда не сдается.
«Плыжы» было прозвище, оно означало «Красный». «Красным» Галима прозвали из-за цвета волос и из-за привычки умывать руки в крови убитых врагов. Было время, когда Галим водил в походы и набеги сотню воинов, потом десяток, сейчас с ним ходили только два нукера. Людей в горах, настоящих людей, осталось мало. Кого-то убили, кто-то уехал в Турцию, а многие покорились русским и превратились из барсов в баранов. Галим знал, что ему недолго жить вольной жизнью и вообще — жить. Но близость смерти его не пугала. Его вообще ничто не пугало. На том свете, у Аллаха, лучше, чем на этом. Потому что этот свет совсем, совсем плох.
Однако и здесь еще имелись свои радости.
Два часа назад Галим и его люди зарезали на дороге шапсуга, везшего кур и уток для продажи. Шапсуг был из баранов, покорившихся русским, а баран — не человек, его не жалко.
Заур и Сахид засели в кустах на Темрюкском тракте, а Галим отправился подбирать хорошую добычу.
Ему повезло. Во дворе трактира он увидел молодого гяура с пухлым, слабым лицом, пересчитывавшего деньги в толстой пачке, и подслушал, как тот говорит со своим слугой про Темрюк. Значит, поедет туда не сегодня так утром. Нужно дождаться.
Забрав птицу, трактирный мужик сказал: «Пождешь. Хозяин занят». Галим встал в трактире у стены, брезгуя о нее опираться. Смотрел на гяура, сидевшего с бесстыжей русской женщиной, не опускающей глаз. Ждал. Терпения у Галима было много. Охотясь на кабана, он мог сидеть в засаде и шесть, и восемь часов. Сколько понадобится.
5
С Константином Дмитриевичем происходило удивительное. Он перестал видеть трактир, слышать голоса, звуки. Осталась только женщина, и она уже не была ему чужая, он знал ее лучше и полнее всех людей на свете, они были одно. Словно прожили вместе годы и понимали друг дружку без слов.
Каждое утро он просыпался с нею рядом, и это был праздник. Находиться с нею, просто идти рядом, было волнующим приключением. Ожидание вечера, который они проведут вдвоем, было счастьем. И никто, совсем никто, весь остальной мир был им не нужен.