Литмир - Электронная Библиотека

Знаменитым местом является и Тамань, притом история ее много древнее Сечи. Когда-то здесь находилась полулегендарная Тьмутаракань, русское княжество, отделенное лихой Степью от киевской метрополии.

И, конечно, я вспоминал бабушку Елизавету Родионовну.

Я обманул доверчивого титулярного советника, сказав, что язык победителей Наполеона славен по всей Европе. Не рассказывать же мелкому мздоимцу историю моей жизни? В 1812 году Наполеон завоевать Россию не смог, но мой отец, очень красивый субалтерн андалусийских егерей de la Grande Armée[4], сумел завоевать сердце моей русской матери и, возвращаясь из дальнего похода, привез ее с собой в Испанию. За единственной дочерью последовала на чужбину и бабушка.

Матери своей я не знал, она умерла родами, от нее остался только портрет, с которого глядит совершенный ангел. Вырастила меня бабушка. Отец наезжал к нам в Торремолинос из столицы редко, а Елизавета Родионовна была со мною неразлучна. Говорила она только по-русски, рассказывала только русские сказки, а читать я учился по выписываемому ею «Вестнику Европы» и томам «Истории» Карамзина. Владимир Красно Солнышко мне больший знакомец, чем Сид Кампеадор, ибо мой испанский учитель fray Gonzalo был изрядный лентяй. Вот и дневник я пишу на русском. Эту привычку я завел на войне, чтобы доверять свои мысли и наблюдения бумаге, не опасаясь чужих глаз. Нашего благородного, но простодушного дона Карлоса со всех сторон окружали иезуиты, а они не могут обходиться без интриг и шпионства. Они вечно пытались омрачить нашу дружбу с его высочеством. Я терпел эту докуку, пока военная фортуна не склонилась в пользу карлистов, а когда армия двинулась на Мадрид, счел свой долг исполненным. Победа это очень скучно. Мне захотелось странствовать.

И что же? Меня ждало разочарование. Ни блеск парижских салонов, ни чопорная надменность Мэйфэра, ни пыльные древности Рима нисколько меня не развлекли. Я отправился дальше, на родину матери и бабушки, надеясь увидеть здесь нечто иное, но меня ждало еще худшее разочарование. Россия очень похожа на Испанию, только холодная, и пьют здесь не вино, а водку.

Прости меня, милая бабушка. Я старался полюбить страну, о которой ты говорила со слезами на глазах, но не сумел. У меня слишком холодное сердце, и ему всё скучно.

Однако ж я отвлекся от описания моих мытарств.

Прочитав записку, переданную солдатом, вислоусый Тарас Богданыч сказал, что в станице «ничого немае» и что мне надо ехать «в слободу к буджакам». Их в прошлый год «резали черкесы» и оттого «мабуть» есть пустые хаты.

Про буджаков я слышал. Это тоже бывшие запорожцы, но не покорившиеся Екатерине, а ушедшие за Дунай служить султану. Под властью Порты они прожили лет тридцать и изрядно отуречились, однако при царе Александре вернулись в пределы империи и были приписаны к Черноморскому казачьему войску. Произнеся слово «буджаки», атаман покривился, из чего я вывел, что двойные ренегады считаются у черноморцев париями, вроде евреев, а их слобода, верно, является чем-то наподобие гетто.

— К буджакам так к буджакам, — ответствовал я. Мне и вправду было все равно. Привередлив я только в роскоши. В лучшей парижской гостинице «Пале-Рояль» я сменил три номера, прежде чем удовольствовался цветом штор и мягкостью постели. Но в походных условиях я спартанец, могу спать хоть в шалаше, положив голову на седло.

За повозку до слободы Тарас Богданович запросил пятнадцать рублей.

— Это так далеко? Тогда слобода мне не подходит. Мне надобно часто бывать в крепости.

Ни, был ответ, недалéко, лише десять верст. И я успокоился. Должно быть, в записке от кума куму сообщалось, что я не испанский герцог, а лидийский царь Крез.

Уж лошадь в казачьей слободе я как-нибудь добуду, рассудил я, а десять верст это всего полчаса легкой рысью.

Мы сели в скрипучую, тряскую двухколесную телегу, несколько напоминающую нашу carro mauritano[5], и поехали.

Флегматичный возница на облучке дымил препахучим табаком и сплевывал. Максимо, обладающий завидным талантом спать в любых условиях, немедленно захрапел. Однажды он уснул во время кровавого сражения под Алавой, пока полк дожидался приказа идти в атаку.

Под немузыкальный accompagnement скрипа, плевков и храпа я лениво размышлял о скуке. Это наследственная болезнь рода Сандовалей. От скуки есть только два лекарства. Одно дает временное облегчение, другое — вечное. Второе (имя ему «смерть») никуда не денется, первое же называется «волненье». Оно желанный, но нечастый гость моих будней.

Мое теперешнее лекарство — Вера. Она заставляет мое вялое сердце волноваться. Не до экстаза, а лишь до трепета, однако ж для Мигеля де Сандоваля это уже очень много.

Что сказать про нашу любовь? В романе бы написали: «Она была романтическая дама, он пылкий испанец, могло ль произойти иначе?». Но в Вере романтичности не более, чем во мне пылкости. В циническую минуту я говорю себе, что ларчик Вериной любви ко мне открывается просто. Ее Командор — человек в высшей степени достойный и порядочный, а поскольку Вера сама существо в высшей степени достойное и порядочное, с таким мужем она несчастна, ибо две сходности не нуждаются друг в друге. Во мне Вера угадывает свою противоположность, это ее и притягивает.

Я же недавно понял про mon obsession de Vera[6] нечто почти комичное, во всяком случае странное. Глаза Веры неизменно печальны, в них словно погас свет, но стоит им посмотреть на меня, и взгляд наполняется нежным сиянием, а лицо, всегда серьезное и грустное, озаряется драгоценной улыбкой, похожей на проскользнувший сквозь листву солнечный луч. Точно так же смотрела на меня бабушка. Она умерла, сидя в креслах. Вдруг опустила книгу, сделалась очень бледна, взялась за сердце и прошептала: «Храни тебя Господь, Мишенька». Взгляд ее залучился нежностью, лицо на миг осветилось улыбкой, смысла которой я доселе не понимаю. Потом веки сомкнулись, голова опустилась, и бабушки не стало. Хотел бы и я умереть так же.

Любить в женщине собственную бабушку — не смешно ли? А может быть, я, как это мне свойственно, возвожу турусы на колесах. (Немногие русские могут объяснить происхождение сей idiome, а я благодаря бабушке и Карамзину знаю). Причина моей obsession незамысловата. Вера меня любит, но сохраняет верность Командору, и это распаляет мое тщеславие. Вот и вся разгадка «волненья».

Ах, да что за разница, в чем его причина! Главное, что близ Веры я живу, а вдали от нее засыхаю. Должно быть, это и есть любовь, которую воспевают поэты, как обычно всё безбожно преувеличивая. Каждый день, который я проведу здесь без Веры, будет мукой. Maldito[7] «кыхблэ»!

Пейзаж поначалу был столь же тосклив, как мои мысли. Ветер дул порывами, высокие травы стелились по земле, в черно-сером небе кричали вороны, радуясь непогоде. Вдруг, за плавным холмом, открылся вид, который всякого другого привел бы в еще большее уныние, а меня оживил.

Лего - img_3

Дорога шла мимо заброшенного мусульманского кладбища. Памятники на нем были большею частью повалены, могилы разрыты, там и сям белели человеческие кости. Посредине торчала угрюмая каменная башня. У нас средневековые мавры ставили на погостах такие же, они называются sentinel de meurte[8] и призваны оберегать покой мертвецов. Однако покоя здешних мертвецов часовой не уберег.

Кто и зачем разрыл могилы, спросил я моего курильщика.

— Та наши дурни, — равнодушно молвил он. И объяснил на смеси русского с украинским, что в прошлом году прошел слух, будто на старом татарском кладбище зарыты сокровища, и «багато дурнив збожеволили» (сбесились). Раскопали всё «кладовище», ничего не нашли, да так и бросили. Теперь мимо «издыты погано».

При звуке моего голоса Максимо немедленно пробудился. Поглядел вокруг, перекрестился. Сказал озабоченно: «Скверная штука тревожить покойников». Как положено настоящему malagueño[9], он очень суеверен. Никого живого Максимо не боится, но зажмуривается от страха, когда слышит про нечистую силу.

2
{"b":"923691","o":1}