Литмир - Электронная Библиотека

Керим взял свой длинноствольный штуцер венгерской работы, приложился к прикладу. Янкель схватил горячего турка за плечо.

— Годи! Пошумит да уйдет.

Мавка, пригнувшись, подступила к штурвалу, взяла там подзорную трубку, поймала в окуляр фигуру стрелявшего, покрутила ободок. Мутное пятно в стеклянном кружке, как по волшебству, обрело резкость, превратилось в лицо. Худощавое, даже суховатое, оно казалось вытесанным из мрамора — столь ясны и строги были все его линии, при том что человек был молод. Высокий лоб хмурился, тонкие губы кривились досадой.

«Пригожий пан, — подумала Мавка. — Чего ему от нас нужно?».

Однако в Янкеле любопытства было меньше, чем осторожности. Он велел не отвечать, и скоро чужой человек, махнув рукой, сел на коня да уехал.

Погадав между собою о том, кто бы это мог быть и по какой надобе, качаки позавтракали сушеной таранью и занялись всяк своим делом — о том у них было сговорено заранее, еще ночью.

Янкель отправился в Тамань, чтобы поискать покупателей табаку вместо нашкодивших горцев — у жидовина имелись в городке знакомцы, такие же пройдохи, как и он; Аспид остался стеречь вытащенную на песок лодку; Мавка с Керимом залегли в кустах подле алтынщиковой хаты — ждать, когда отлучатся постояльцы и можно будет забрать казну.

На крыльце сидел, покуривал трубку дядька в красном платке, повязанном поверх черных с проседью кудрей, в ухе у него блестела серьга. По всей повадке, а более всего по лихости, с коею курильщик сплевывал желтую слюну, угадывался старый моряк. Иногда он затевал песню на непонятном языке, часто повторяя в припеве «каррамба, каррамба», и, как видно, никуда не спешил. Он просидел в той же позе час, потом другой, зашел в хату, погремел там горшками.

— Этот никуда не уйдет, — шепнул товарке Керим. — Давай я его прирежу, мы заберем золото и уйдем.

— А куда мы потом денемся, аптáл? — отвечала Мавка («аптал» по-турецки — дурак). — В такую непогоду фелюка из бухты не выйдет. Вернется барин, увидит мертвеца, кликнет слободских, и нас в два счета сыщут. А еще я тебе то скажу, что этого чужака запросто не возьмешь — у него за поясом нож, какого будалá (простак) носить не станет. Как бы тебя самого не зарезали.

Керим было заспорил, но девушка без церемоний шлепнула его по губам, и головорез умолк. Он был грозен со всеми, но не с Мавкой.

Однако ж турку сделалось страх как скучно сидеть без дела.

— Расскажи что-нибудь, как ты умеешь, — попросил он. — А еще лучше, отойдем подальше в кусты и полюбимся друг с дружкой. Давно ты меня не баловала.

Да так пристал: либо расскажи, либо полюби, что Мавка, не желавшая покидать своего поста, в конце концов смилостивилась.

— Ладно, ладно, не канючь. Про что тебе рассказать?

— Про что хочешь. Я люблю тебя слушать. Хоть про это твое монисто. Ты давно обещаешься поведать, чем он тебе дорого.

— Что с тобой делать, — вздохнула Мавка, которой и самой надоело сидеть в кустах без дела. — Слушай же.

Она потянула ожерелье за цепочку.

— Видишь — тут семь монет? Они не простые, а заговоренные.

— От чего же заговор? — пугливо спросил Керим, не боявшийся никаких опасностей, но страшившийся всякого колдовства.

— От семи смертных грехов. Каждая деньга оборачивает грех с орла на решку.

— Как это?

— Из убытка в прибыток. Вот русский рубль. Он превращает гордыню в гордость. Польский злотый бережет от жадности. Ничего земного с таким оберегом не жалко, всё полынь-трава. Веницейский цехин не дает голове яриться от гнева, и моя всегда холодна.

— А гульден от чего? — спросил турок, тронув монету, висевшую с другой стороны.

— Не от чего, а для чего. Для того чтоб блуд был не срамом, а праздником. И я люблю кого хочу, когда хочу и как хочу. Даже тебя. Хоть ты и аптáл апталом, а всё же хват.

Ради «хвата» турок не обиделся и на «аптала». К тому ж ему хотелось узнать про остальные монеты.

— А пиастр?

— Этот переворачивает чревоугодие наизнанку, так что ешь не объедаясь и пьешь не обпиваясь. Ты знаешь, что я горилку пью не хуже мужчин, а видывал ты меня пьяной? То-то. Третья монета на левой стороне, немецкий дукат, не пускает в душу зависть. Я никогда никому не завидую, хоть королеве.

— Почему эта не целая, а с изъяном? — спросил Керим про монету, висевшую в середине, на самом почетном месте. Она была похожа на ущербный месяц, как если бы кто-то откусил от серебряной луны половину острыми зубами.

— То самый главный из амулетов, испанский песо. — Мавка любовно погладила пол-монеты. — Цыгане сказывали, что он не дает впасть в самый худший грех.

— Какой? — спросил Керим, подумав про все грехи, коими расцвечивал свою разбойничью жизнь, и ни одного не выбрав.

— Грех уныния. Так в церкви проповедуют, неуч, — укорила его собеседница.

— Я мусульманин, — пожал плечами турок. — У нас учат, что нет ничего хуже чем оскорбить Аллаха. А впрочем я не помню, когда был в мечети.

— Нет, — убежденно молвила Мавка. — Самое худшее в этой жизни — уныние. Оно отравляет всё. Знаешь, что рёк Иоанн Златоуст про уныние?

— Кто это — Иван Алтын-Агыз? — спросил нехристь.

— Пророк навроде Магомета.

Турок уважительно склонил голову.

— «Уныние подобно смертоносному червю». Если человек богат и здоров, сыром в масле катается, но в сердце своем бесщастен, то всяк мед ему горек, а любая радость не в радость. Человек и не живет вовсе, а ходит по кругу, как осел, что вертит мельничный жернов. Все прочие амулеты без этого мало что стоят.

— Так вот почему я никогда не видал тебя в унынии, — сказал Керим, глядя на серебряную половинку с благоговеньем.

— А счастливой ты меня разве видал? — вздохнула девушка. — То-то. Всего мне вечно недостаточно, ничто не наполняет мне душу до краев. Это потому что на цепочке лишь половина монеты.

— Где ж вторая половина?

— Ее откусил Дьявол. Видишь следы его кривых зубов? И покуда монета не сыщет своей пропавшей половины, будешь жить серединка на половинку — так верят цыгане. Потому табор и бродил с места на место по всему свету, искал счастье. Куда монета позовет цыганскую матерь-паридайю, туда она своих и вела. А ныне за монетой иду я. И буду идти, покуда жива, авось найду где-нибудь мое счастье.

— А я часто бываю счастлив, — похвастал Керим. — Поем от пуза, выпью ракии, и мне хорошо. Если же ты, джаным, меня приголубишь, я и вовсе буду в раю.

Он протянул к чаровнице руки, но получил крепкую плюху по макушке и горестно шмыгнул носом. Познала грех уныния и эта бесхитростная душа.

Еще с час они провели в молчании, а потом, когда свет дня уже мерк, в хату вернулся второй постоялец.

— Так вот кто это был такой, — шепнул Керим.

Во двор на каурой лошади въехал тот самый пан, что давеча на якорной стоянке разбудил контрабандистов криком.

Слуга в красном платке принял повод, отвел коня в сарай, а пан, которого Мавка сочла пригожим, разделся по пояс, облился водой под рукомойником и своей крепкой, стройной статью явил, что он хорош не только лицом, но и телом.

Скоро единственное зрячее окно дома озарилось мягким светом масляной лампы. Через окно было видно, что пан с аппетитом ест из миски, одновременно читая книжку, и видно веселую. Ужинающий улыбался, а по временам и смеялся, обнажая сахарно-белые зубы.

— Лягут спать — вышибу дверь и зарежу обоих, не успеют глаз разлепить, — сказал наскучивший ожиданием турок. — А после оттащу на кладбище, да зарою. Люди подумают, что этих из проклятого дома тоже черт утащил, как Чаклуна.

Мысль была ловкая, для немудрого Керима даже блестящая, но Мавке не захотелось убивать веселого барина. К тому же ей вспало на ум кое-что получше.

— Хорошо, что ты вспомнил про кладбище, — сказала девушка. — Я сделаю так, что они сами уйдут, да не вернутся. Оставайся здесь.

Она отправилась на разоренный погост, что находился в полуверсте от места. Ночь опять сулилась быть бурной. Грозой в воздухе, правда, пока не пахло, но ветер шелестел травой и трещал ветвями кустарников, а на краю неба то и дело поблескивали зарницы, с каждым разом ближе и ближе. На сем природном освещении и основывался Мавкин расчет.

10
{"b":"923691","o":1}