Он только открыл рот, приглашая друга выдать всю ценную информацию, как вспомнил, что Марку приглашение не нужно. Он не говорил, не рычал даже – выплевывал пополам с тонной яда.
– Ты знаешь, что она опрокинет тебя при первом удобном случае? Это то, как Озерская работает. Будет здесь, пока ей интересно. А потом плюнет на твой труп. Она ненавидит зрячих. И Центр ненавидит. И ты дурак, если думаешь, что что-то в ней изменилось. Если ты думаешь, что Озерская не свалит отсюда в ту же секунду, как ей представится такая возможность, строить свою нормальную жизнь. И не забыв напоследок подставить всех нас. Ты сильно ошибаешься.
Грин на секунду опешил, не зная, с чего именно лучше начать и стоит ли начинать вообще.
– Ты ревнуешь, что ли? Сашу? Я не думал, что вы… Ну. Взаимно эксклюзивны? Я бы ни за что, если бы…
Мятежный оборвал его грубо, раздраженно затряс головой. Весь состоящий из противоречий, он пытался будто сделаться меньше с каждым жестом. Ему хотелось исчезнуть. Он весь был не на месте, и тело ему казалось чужим, неумолимой сжимающейся канареечной клеткой, в которую засунули пеликана. Если бы эмоция могла выворачивать наизнанку – Мятежный бы уже потерял количеству своих выворотов счет.
– Да плевать мне на нее. Я просто знаю ее. И она гнилая маленькая тварь. Это ровно то, что она сделает.
Грин поморщился, покачал головой, не соглашаясь. Он выглядел расстроенным, еще больше – удивленным.
– Перестань. Ты сейчас просто… несправедлив. К ней. И в целом. Я сам разберусь, ладно?
Мятежный оторвался от разглядывания собственных рук, он до сих пор местами был перепачкан кровью и землей, не отходил от Грина ни на шаг с того момента, как они вернулись. Тени под его глазами были не меньше, чем у самого Грина. Может быть, удар не рассчитан был на двоих. Но принимали его все равно двое. Мятежному хотелось бы быть единственным, кто стоит на линии огня. Лучше я, чем он. Грину показалось, что его трясет. Еле заметно. Мелко. Он пытался это скрыть, сжимал руки на коленях до побелевших костяшек, а дрожь становилась только хуже. Мятежный не хотел, чтобы Грин смотрел так глубоко, только он заметил все равно. Мятежного на этой фразе, кажется, чуть не разрывало на части, легко, почти нежно, совершенно неотвратимо.
– Да просто она тебя не заслуживает. Понимаешь ты это или нет?
Что они на самом деле видели, когда смотрели на одного и того же человека?
– А кто заслуживает? – Собственный голос его подвел, Грина сегодня подводило все, и даже собственное тело было предателем. Столько времени пустого хождения по кругу, и он почти ругал себя за эту кошмарную невнимательность. Ему, конечно же, говорили не волноваться, но все впустую. Грин чувствовал собственное сердце, беспокойно, по-птичьи пытающееся проломить тесноту ребер.
– Это, так или иначе, бесполезная работа. Я не задержусь надолго.
Мятежный не говорил многих вещей. Особенно много вещей он не говорил Грину, несмотря на то что они были лучшими друзьями. Что когда он немного обжился в Центре, от него все еще несло кровью и страхом, а Валли решительно не знала, что с ним делать, появился Грин, и он был похож на печального ангела. И, наверное, Мятежному даже не стоило с ним общаться, но Грин появился, и Марк никогда больше не был один. И он теряет его, теряет каждый день понемногу. Как же страшно дорожить тем, что так легко может смять смерть в своих костлявых пальцах. И почему они должны быть костлявыми? Мятежному виделись ухоженные руки в перстнях. Похожие были у его матери. Смерти ведь достаются лучшие. Однажды она придет и за Грином.
И Мятежного трясло, Мятежного ломало. Хватит, хватит, хватит. Довольно. Ему всегда была невыносимо тесна крошечная коробка собственной головы. Он все мечтал из нее выбраться. Снял бы эту кожу и эти кости. Оставил бы на полке. Мысли несли его дальше. И каждая была невыносима. Про Марка Мятежного столько раз говорили: «Этот не жилец», а он жил все равно. Будто назло.
Грин повторил вопрос, тихо, вполголоса, Мятежному от этой интонации, просящей почти, почти нежной, почти, почти, почти, хотелось рвать на себе волосы и выйти к чертям из собственной липкой кожи, Мятежному было тесно и душно. И даже голос Грина, обычно дарящий ему покой, сегодня будто крепче сжимал железные прутья вокруг.
– Так кто?
Мятежный покачал головой, в лучшие свои моменты он занимал всю комнату со своим громким голосом, вечными выпадами, сейчас ему хотелось исчезнуть, он не говорил об этом, но исчезнуть ему хотелось почти всегда, потому что быть собой, быть в себе всегда казалось ему пытке подобным. Ему хотелось исчезнуть, потому что что-то черное и липкое заполняло его изнутри, потому что он понятия не имел, что они делали, пока его не было, – и это было не его собачье дело. Он бы собакой спал у него в ногах. Грин, чистый, понимающий, улыбчивый Грин, который почему-то решил, что вот на них с Озерской, грязных и уродливых, и нужно тратить свое оставшееся время, не делал ситуацию проще.
– Никто тебя не заслуживает. Вообще никто.
Мятежный молча поднялся и вышел за дверь, в этот раз обойдясь без спецэффектов, не дав Грину ответить. Он почему-то решил, что и так знает все, что Грин может ему сказать. Он, конечно, не имел права принимать такое решение.
Грин наблюдал за удаляющейся спиной Мятежного и удивлялся, как это каждый раз невыносимо – смотреть, как они уходят. Как уходит Мятежный. Однажды они все уйдут, пойдут дальше, проживут удивительные жизни. А он останется. Вероятнее всего, в земле. Они всегда были рядом с момента появления в Центре – он и Мятежный. И Грин представить себе не мог день, в котором Мятежного бы не было. Равно как он прекрасно знал, что однажды Грин оставит его первым. Ему это казалось бесчестным. Но смотреть на спину Мятежного было невыносимо все равно, честно или нет. Иногда Грин уставал быть честным и взвешенным. Ненадолго. Пока никто не видит.
В комнате стало тесно; когда там были только он и Грин, это было просто и понятно, но, когда туда входило сокрушительное отвращение Мятежного к себе, дышать становилось будто нечем. Мятежный думал, что Грин с его ненавистью не справится. И ошибался. Грин боялся не этого, а вот подавленных эмоций, удаляющейся спины Мятежного – очень даже.
Валли заглянула ровно через три минуты – долгие три минуты, когда Грин ненавидел собственное бессилие. Он не мог встать. Не мог ничего сделать. Не мог догнать ни одного из них.
– Гриша, как ты? – Валли улыбалась, и Грин знал одно: она любила их. Каждого из них. Любила с их колючками и с их болью. Понятия не имела, как любить их правильно и можно ли. Но старалась.
Он ответил:
– Лучше, спасибо. Ты будешь мучить меня новым отваром Зари, да? – Грин улыбался. В голове пульсировало и стучало. Разливалось ватной слабостью дальше, не очередной приступ, далеко нет. Скорее, тупое всепоглощающее отчаянье.
Мне за ними не угнаться. Ни за одним из них. Мне за ними не успеть, неважно, как сильно я пытаюсь. Меня держит, изнутри выламывает сама моя суть. Не в них дело. Во мне. Мое тело – клетка.
Саша спешила, до ночи нужно было успеть множество вещей, и однажды у них у всех будут проблемы. Но это будет не сейчас. Саша спешила потому, что ей казалось, что если она сейчас ускорится, то время потянется за ней, ускорится тоже – и ночь наступит скорее. Саша в своем сиянии была заразительна. В своей радости. Приступ был малый. И он миновал. А значит, мы все будем. И будем жить.
Ее перехватили за запястье, грубо и привычно, она знала прикосновение этих пальцев, жесткое и твердое, он чаще держал оружие, чем прикасался к чему-то мягкому. Саша Озерская знала эти руки и потому не думала сопротивляться. Пока не стало страшно.
Мятежный впечатал ее в стену с такой силой, что Саша на секунду задохнулась – воздух из нее просто выбили. Саша была перед ним как на ладони: большие влажные испуганные глаза. Приоткрытый рот. Не первый раз за сегодняшний день ей было трудно дышать, был гниющий смрад колдунов и была стена, о которую ее, казалось, вот-вот раздавят. Было ощущение схваченности, которое она ненавидела, будто тело маленькое, крошечное совсем, беспомощное. И ей одной не справиться. Сколько птичка ни бейся в тесной клетке – дверцу никто не откроет.