Яшвили, оглядевшись по сторонам, подозвал унтера и, велев ему быть за старшего, зашагал к начинавшейся в полусотне саженей от реки опушке рощицы. Раздвигая густой кустарник с пышной, мягкой листвой, пробрался под деревья, обернулся, не видно ли его — и, обломив мешавшую ветку, присел, спустя штаны.
Суету на берегу Владимир Михайлович приметил, едва вылез из кустов, и, подтянув торопливо ремни, кинулся вперед почти бегом. Со ската открылись ему подогнанные к берегу понтоны, на которые начали уже закатывать пушки. Подбежавший вестовой, вытянувшись, вручил капитану пакет. То был приказ двигаться спешно на Милан, вдогон передовых частей.
Переправа затянулась почти на три часа — снесло течением понтон, на стремнине едва не сорвалась в воду пушка. Яшвили сам лазил в воду, подставив плечо под срывающееся, грозя сбить с ног его и дышащих рядом свистяще, со всхрипом солдат, колесо.
Лишь когда все пушки вытащили на берег и припрягли лошадей, Владимир Михайлович, отпустив понтонеров, скинул промокший мундир, сменил сапоги. Голый по пояс, как и солдаты, вскарабкался он на передок фуры — ноги держали нетвердо.
Задремал Яшвили через четверть часа, согревшись под предвечерним, ласковым солнцем. Фура катила мягко, — ездовой сдерживал коней, оглядываясь на тянувшиеся позади пушки; потом, приняв к обочине, пропустил их вперед. Лошади побрели теперь шагом, держась саженях в пятнадцати от подрагивающего на лафете закопченного по ободу жерла.
Очнулся Владимир Михайлович от толчка. Ругнувшийся забористо ездовой поддержал его за плечо, откинувшись рядом, натянув вожжи. Дорога впереди перегорожена была тремя или четырьмя ехавшими навстречу повозками. Спрыгнувший с переднего лафета унтер, напирая на вызубренные за время похода немецкие слова, орал вверх, сидящему на облучке чернобородому, с залысым лбом под войлочной коричневой шапкой, крестьянину.
— С дороги! Пошел! Приказ имею! За неповиновение…
Яшвили мотнул головой, стряхивая сон; хотел было слезть, но крестьянин, видно, что-то из выкрикиваемой унтером брани сумел разобрать и, прицокнув громко языком, пустил повозку к обочине. Пушки тронулись. Проезжая мимо стоящих окрай дороги, наклонясь, повозок, Владимир Михайлович столкнулся взглядом с чернобородым, сидевшим сгорбясь на облучке, и, вздрогнув, опустил глаза.
…Много позже из всего похода, в котором выпало па долю его довольно, Яшвили оставит в памяти взгляд крестьянина на дороге, в трех милях от переправы через Адду, полный бессильной, но неотступной горечи человека, вынужденного сторониться на своей земле от чужой, незваной силы.
* * *
Обойтись пятьюдесятью тысячами рублей «на подарки» Шелеховой с ее компаньонами не удалось. И ладно бы брали, да дело делали — иные норовили ухитриться иначе. Пятнадцать тысяч взял Кутайсов, куш невелик, так ведь за одно удовольствие от беседы с графом-брадобреем, а жаловаться на него некому. Но в счастливый час Резанов сошелся с Ростопчиным.
Канцлер, проглядев бегло бумаги, от которых теперь, четыре года спустя начала дела, распух бювар, усмехнулся:
— Стало быть, десять лет назад в бухте Якутат местному князьку вручен портрет Павла Петровича?
— Да, Федор Васильевич. Просвещению туземцев и покойный Григорий Иванович много сил положил, и после него мы о том старались. Школ две теперь, духовных лиц шестеро было, да иеромонаха Ювеналия убили дикари на озере Илямке.
— Принимают слово Христово?
— По-разному. Иные с радостью, иные упорствуют. Более прочего препятствует проповедь единобрачия, обычаю туземцев противная.
— Ну, это надо им просто объяснить, — усмехнулся, подняв бровь, Ростопчин, — скажем, послать туда для этого князя Платона.
— Капитал совокупный на конец года составил более чем два миллиона с половиною.
— Однако «более чем» — нехорошо. Это вам не единобрачие, тут точность нужна.
— Всего 2 588 703 рубля, из них в морских промыслах — 1 671 020 рублей.
— Вот это — другое дело.
— Это не главное, Федор Васильевич. Акции, номинально по тысяче рублей, ныне идут по три с половиной. Стало быть, за полтора года…
— Неплохо! Отчего же вы хотите делиться?
— Федор Васильевич, честь флага российского выше прибыли. Не только мне иначе мыслить постыдно, но и купечество…
— Ну бросьте все это! Поди, пожертвовали на пользу государства копейки, а крику о любви к России на сто рублей. И не вздумайте обижаться, Николай Петрович, это можно тем, у кого, окромя гонора, воинской честью обзываемого, нет ни черта. А вы — миллионер. Итак?
— И без забот, конечно… Это не по Сибири торговать, конкурентов довольно. Американцы сукно отдают восемь аршин за бобра, сюртук пошитый — за три шкурки, ружье с десятком патронов дают за бобра тоже! С чем мы их одолеем? Одно пока спасенье: плыть им далеко, но — пять лет назад не было их кораблей вовсе, потом один, два, прошлое лето четыре, в это — шесть. Что завтра будет? Так мало чужих, свои пакостят. Купец Киселев у наших работников доверенности за расчет скупал, а после в суд их представлял; иеромонаха Макария соблазнил с доносом в Иркутск на Баранова ехать, спасибо, разобрались, послали того к Иоасафу на покаяние…
— Довольно. Хотите прикрыться российским флагом, стало быть?
Резаноз, стиснув зубы, опустил голову. Канцлер, мгновение постояв против него, с любопытством глядя, рассмеялся вдруг, потрепал по плечу:
— Ну, Николай Петрович! Я ведь сказал вам, не держите пустых обид! Вы мне доверяете все это?
— И судьбу начинания великого.
— А вас послушать, Колумбово наследство делите.
— Шелехов не ниже Колумба, и сделал то же.
— Кук был там раньше.
— До Кука — иные. Григорий Иванович не путником бесприютным — хозяином пришел на американскую землю.
— Ладно. Быстро не обещаю, война. Но считайте дело решенным.
…Неделю спустя коммерц-коллегия представила императору все бумаги по прошению соединенной американской компании.
* * *
Цветок показался ненастоящим; девушка потянулась к нему невольно, но сразу отдернула руку и потупила искрившиеся глаза.
— Мария Васильевна, не бойтесь. Ваша рука лепестков не сомнет.
— Бог мой, Виктор Павлович, так он… я думала, искусников каких изделие, работа тонкая, возьмешь неумело — сомнешь. Но где же такое расти может?
— От вас у меня тайн нет. Я не лазил за ним на Рифейские горы, не выкапывал на Камчатке из-под снега, не доставал со дна Ионического моря. Цветок вырос в моей оранжерее, правда, саженец привезен из очень далеких краев. Но я посмел подарить этот нехитрый плод, рожденный под стеклом, вам, потому что он мне кажется красивым.
Она подняла на графа Кочубея теплый, полный ожидания взгляд. Больше года прошло, как он, вернувшись из Стамбула, встретился с Марией Васильчиковой в доме Загряжской. С тех пор бывал с визитами, иногда Маша ловила его пристальный, мужской взгляд и первое время отвечала надменной улыбкой, готовая к поединку с отуречившимся хохлом, наверняка державшим гарем там, у правоверных распутников. Но граф не отвечал ни на вызов, ни на пренебрежение, предпочитая разговаривать с теткой, Натальей Кирилловной. Та принимала племянника Безбородко с подчеркнутым вниманием: когда-то и ее семья, род Разумовских, начинала со случайного фавора, и радостно-гордо было сознавать, что довольно природной малороссийской сметки, чтобы занять достойное место среди спесивых москалей.
Маша готова была ненавидеть «турка», который вел себя так, будто обходительность с дамами ему вовсе неведома, и чем больше гневалась, тем интереснее он ей становился. Средь петербургских молодых людей на него никто похож не был; право, на них глядя, понять можно было, почему лорд Чарлз Уитворт, английский посол, в такой моде — он хоть мужчина. Кочубей, пожалуй, похож был на него — решительный без грана искательности, умом и безупречной службой получивший второй пост в государстве, но не было у него уитвортовского вежливого презрения, открытой снисходительности к женщине, которой и внимание можно оказать потому только, что — женщина. И вот неожиданно приехавший рано утром и настойчиво просивший его принять Виктор Павлович стоял перед Машей, а на сердце у нее было тревожно и сладко.