А в России и многое иное. Народ следует приучить к рачительности, выправить понятие его о достойном облике дома, поля, внешности человеческой. В звериной шкуре ходить — может показаться и удобнее, чем в мундире; но одетый в аккуратный мундир человек наверняка носовой платок имеет и умыться не забудет, за столом обшлагом губы не утрет и рукой с тарелки кусок не ухватит. Детвора, что ныне любуется, дыхание затаив, как проходят, чеканя шаг, ровные шеренги новой российской армии, может быть, поймет со временем, что пристойно жить на выметенной чисто мощеной улице, в аккуратных, черепицей крытых домах, а не средь навозных луж в разбросанных как попало курных избах. И когда помыслят так, станут достойными подданными, разумеющими благо свое и государства неразрывным.
* * *
Приметив из окна высокую, с округленным передком, карету, директор императорских театров князь Мещерский поднялся не спеша из-за мраморного столика на резных ножках, махнул рукой вскинувшему на него от бумаг глаза антрепренёру:
— После!
В коридоре, у дверей ложи, оказался он мгновением прежде, чем приехавший — молодой человек в прекрасно сидящем темно-вишневом кафтане.
— Добро пожаловать, Христофор Андреевич!
— Здравствуйте, Прокофий Васильевич. Говорят, сегодня и ко второму приехать можно было?
— Не прогадали и с третьим. Колосовой фуэте того стоит. Как матушка, в добром здравии? Ветер с Невы этой порой простуды надувает.
— Спасибо, здорова.
— А… — Мещерский, поднял брови, осекся. Хотелось ему поговорить о дворцовых сплетнях, но сын Шарлотты Карловны смотрел холодно, спокойно, откровенничать, по всему видно, не собирался, и князь, склонив голову в полупоклоне, посторонился, давая дорогу. Ливел ответил кивком, отворил бесшумно дверь и ступил в мягкое свечение алого бархата, позолоты, бронзы.
А Колосова и впрямь была хороша. Христофор Андреевич ощутил подымающееся к горлу сладкое томление, ведя взгляд от облитой балетной туфелькой ножки выше, сквозь полупрозрачную ткань. И на нее ведь глаз положил Безбородко, заплывший жиром, как Ловлас,[9] обожравшийся пудингами. А жаль…
Не досмотрев балета, вышел, пробыв в театре едва полчаса, но успев согреться, так что от подъезда до кареты дошел, не запахивая горла. Сказал ехать медленно, протер платком запотевшее окно и, касаясь почти виском холодного стекла, стал всматриваться в ночную суету Миллионной.
Глаза привыкли постепенно к полумраку. Медленно катившую карету Ливена обогнал чей-то легкий экипаж, спрыгнувший с подножки крупный, сильный мужчина — плечи на миг застыли косо в свете фонаря — помог сойти даме, обнимая, шепнул что-то на ухо, подхватил под локоть, ведя к дверям. На углу, сгрудившись, в тени фасада, трое или четверо неприметно одетых людей ждали, видно, прохожего с полным кошельком. Против захлопнувшейся гулко двери распивочной двое офицеров в темных плащах тащили в поставленный к краю тротуара экипаж упиравшегося приятеля, столь пьяного, что вымолвить он ничего не мог, только кренделил ногами да мотал туловищем враскачку, цепко повисая на плече то у одного, то у другого. Карета поравнялась со скользящей легко, словно по воздуху, над утоптанным снегом женской фигурой в просторной шали, обогнала. Ливен обернулся, скорее, машинально; тонкий луч света из-за шторы окна упал на полудетское, укутанное в платок до бровей лицо.
Дважды рванув шнурок, он подался резко вперед, стукнул в обивку и, не дожидаясь, покуда карета остановится, растворил дверцу, легко спрыгнул на тротуар прямо перед замершей, будто ударилась грудью о невидимую преграду, девушкой.
— Сударыня, право, сегодня слишком холодный вечер, чтобы ходить пешком. Разрешите вас подвезти?
На мгновение ему показалось, что все это — просто маскарад. Девушка, вместо того чтобы стрельнуть глазками и прощебетать что-нибудь кокетливое, смотрела пристально, серьезно.
— Сударыня, право, я в самом деле просто хотел предложить участие свое. Вы не затрудните меня ни в малой степени, ибо я не спешу.
Это было бесстыдством, если он говорил с девицей из хорошей семьи, для чего-то нацепившей у служанки взятый балахон и вышедшей из дому без провожатых; нелепостью, если перед ним стояла уличная девка. Ливен решился почти подхватить ее развязно под локоть, но сдержался, в последнее мгновение побоявшись все-таки ошибиться. Переступив неловко, посторонился, давая дорогу, и замешкался, не сразу нашел слова, когда девушка сама, быстрым движением, подала руку.
— Прошу…
Подсадив свою спутницу, он, прежде чем прикрыть дверь, спросил негромко:
— Куда скажете ехать? — И лишь по ответу ее, услышав голос с мягким чухонским акцентом, понял все и едва не рассмеялся.
— На биржу…
— Барышня, да к чему же вам ночью-то на биржу?
— А я ночую там, — просто, без запинки ответила она, откидывая с головы накидку.
— Надо полагать, отец с матерью тоже? Отходники? Откуда, чьи?
— Из Вызу. Вольные. А отца с матерью нет.
— Не врешь? Смотри, справлюсь, коли крепостная…
— Правда, вольные! В Вызу и нет крепостных, мы по грамоте…
— Ладно. Зачем тебе на биржу? Лет-то сколько?
— Четырнадцать.
— Служила у кого?
— Нет. Вторником приехала, с нашими, рыбу привезли. Если не устроюсь, пока распродадут, вернусь с ними.
— Хорошо. Поедешь ко мне.
— Правда? Служить возьмете? Я и варить умею, и хлеб печь, проверьте!
— Служить. Хлеб печь. Бумага есть у тебя?
Девушка, дернув шаль от груди, достала торопливо сверточек, протянула. Ливен, прибавив в фонаре света, поднес поближе, развернул, взгляделся. Окликнул кучера:
— Домой!
…Утром, проснувшись от поскребывания у двери, Христофор Андреевич потянулся сладко, спустил ноги на прохладный пол, поискав шлепанцы, встал. Отпил из стоящего на столике бокала, потянулся еще, разводя широко руки, и, наклонившись, подхватил в ладони раскинувшиеся поверх одеяла пышные светлые волосы, подбросил, с острым наслаждением ладонями ощутив их мягкое падение; коснулся осторожно теплого виска девушки. В дверь постучали снова, громче.
— Что надо? — бросил он резко в лицо камердинера, отворяя.
— Христофор Андреевич, Шарлотта Карловна приехали, ждут.
— Ладно, сейчас.
Помедлив мгновение, рассуждая — не одеться ли, он, усмехнувшись, прикрыл дверь за собой и, как был в халате, сошел вниз, в гостиную.
— Вы обещались быть у меня с утра.
— Простите Бога ради. Который час?
— Начало одиннадцатого.
— Право, я, видно, слегка простудился по вчерашней сырой погоде, чувствовал себя неважно и проснулся только что.
— Поздно вернулись из клуба?
— Нет, я был в балете. Показалось душно, и я велел ехать помедленнее. Этот невский ветер…
— Да, разумеется. Сегодня я говорила о вас с государем. Он подписал.
— Бог мой, что?!
— Назначение генерал-адъютантом.
Он приник к руке матери, медленно поднял на нее изменившееся, дрожащее лицо:
— Я… Это больше, чем мыслимо было ожидать.
— Не думаю. Впрочем, довольно, чтобы вы занялись делом. Мне пора. Будете вечером?
— Да, конечно. Благодарю!
Христофор Андреевич склонился еще раз к руке матери, проводил ее до дверей. Вернулся к столу, взял было трубку с длинным чубуком и, отбросив решительно, развевая полы халата, пошел стремительно к двери, взбежал по лестнице. В спальне все было так же тихо, полутемно; он раздернул шторы, вгляделся в радужно-светлое, сонное лицо на подушке и, раскинув широко руки, упал в постель.
* * *
Весной Павел поехал снова в Москву. Семью не брал; дел выдалось мало, довольно времени — ходить знакомыми переходами Кремля, вспоминать…
Москва года прошлого, счастливая Москва его коронации, наплывала на давнюю, полную слухов и заговоров, зреющей пугачевщины, холерную. Алые драпри сокрыли стены — пожелай государь, затянули бы ими храмы, площади, пригородные села — Голутвино, Люберцы… Застонав глухо, метнулся по комнате. Хорошо, что в этот приезд можно было не брать женщин, никто не докучал ему, как год назад, жалобами на тесноту покоев и дурной вид из окон. Довольно, что сердце сдавливаег от стоялой сырости — воздух здесь не как петербургский, пронизанный морской солью, ломкий над гранитными уступами набережных.