Литмир - Электронная Библиотека

Очаровательная Эпонина столько раз доказывала свой ум, добрый характер и общежительность, что была единогласно возведена в ранг человеческого существа, поскольку очевидно, что ею движет нечто большее, чем инстинкт. Ранг этот дает ей право есть за обеденным столом, как принято у людей, а не на полу из миски, как подобает животным. Итак, за завтраком и обедом Эпонима сидит на пуле рядом с нами; однако ввиду ее малого роста ей дозволяется класть передние лапки на край стола. У нее есть свой прибор, без вилки и ножа, но с собственным стаканом; в обед ей достаются все блюда, от супа до десерта; своей порции эта кошка ожидает с достоинством и спокойствием, каким не могут похвастать многие дети. Она является при первом звуке колокольчика, и, войдя в столовую, мы всегда застаем ее уже на посту: она стоит на своем стуле, опершись лапками о край стола, и подставляет нам мордочку для поцелуя, как воспитанная барышня, любящая и почитающая родителей и людей на возрасте.

На солнце есть пятна, у алмазов бывают изъяны, абсолютного совершенства в мире нет. Не станем скрывать: Эпонина, как и вообще все кошки, питает страстную любовь к рыбе. Опровергая пословицу «catus amat pisces, sed non vult tingere plantas»[44], она охотно опустила бы лапу в воду, чтобы поймать уклейку, мелкого карпа или форель. Рыба приводит ее в самое настоящее неистовство, и, подобно детям, которых пьянит ожидание десерта, она порой, когда предварительные разыскания в недрах кухни убеждают ее, что свежая рыба благополучно прибыла с моря и у Вателя нет никаких оснований пронзать себя шпагой[45], отказывается есть суп. Тогда Эпонине говорят холодным тоном: «Мадемуазель, если человек не хочет супа, значит, он не голоден и ему не стоит давать и рыбу», после чего безжалостно убирают блюдо с рыбой у нее из-под носа. Уверившись, что дело серьезное, чревоугодница спешно принимается за суп, вылизывает тарелку, так чтобы в ней не осталось ни единой капли бульона, ни единой крошки хлеба, ни единого кусочка макарон, а потом с гордым видом смотрит на нас, как человек, исполнивший свой долг и вернувшийся на стезю добродетели. Тогда ей накладывают порцию рыбы, которую она поглощает с величайшим удовлетворением, а отведав все положенные ей блюда, выпивает под конец треть стакана воды.

Когда мы ожидаем к обеду гостей, Эпонина, еще не видевши их, уже знает, что вечером у нас будет прием. Она смотрит на свое место и, если видит подле тарелки нож, ложку и вилку, тотчас спрыгивает со стула и устраивается на табуретке перед фортепиано, которая всегда служит ей прибежищем в подобных случаях. Пусть те, кто отказывает животным в разуме, объяснят, если смогут, это обстоятельство, по видимости столь незначительное, но таящее в себе великое множество следствий. Появление подле тарелки этих орудий, которыми умеет пользоваться только человек, убеждает наблюдательную и рассудительную кошку, что на сей раз ей надлежит уступить место хозяйскому гостю, и она спешит это сделать. Она никогда не ошибается. Но если гость ей знаком, она устраивается у него на коленях, льнет к нему, красуется перед ним и тем самым старается заработать какой-нибудь вкусный кусочек.

Впрочем, довольно; не будем утомлять читателей. Истории кошек вызывают куда меньше интереса, чем истории собак; тем не менее мы считаем себя обязанными рассказать о кончине Анжольраса и Гавроша. В латинской грамматике одна из первых фраз гласит: «Sua eum perdidit ambitio»[46]; об Анжольрасе можно сказать: «Sua eum perdidit pinguetudo», его погубила собственная тучность. Его убили негодяи, охочие до рагу из дичи. Но и убийцы его плохо кончили и очень скоро погибли. Смерть черного кота, животного в высшей степени каббалистического, никогда не остается неотомщенной.

Гаврош под влиянием неистовой любви к свободе или, скорее, внезапного порыва выпрыгнул однажды из окна, пересек улицу, проскользнул в Сент-Джеймсский парк, расположенный напротив нашего дома, и пропал. Все наши попытки его разыскать ни к чему не привели; судьба его покрыта мраком неизвестности. Из всей черной династии в живых осталась только Эпонина; она хранит верность своему хозяину и сделалась настоящей «кошкой от литературы».

Компанию ей составляет великолепный ангорский кот, чья серебристо-серая шерсть напоминает китайский фарфор в трещинках; имя его Зизи, а прозвище — «слишком красивый, чтобы что-нибудь делать»[47]. Это роскошное создание постоянно пребывает в состоянии созерцательного кайфа, точно курильщик опиума. При взгляде на него в голову приходят «Экстазы г-на Ошне»[48]. Зизи обожает музыку; он не только слушает ее, но и сам музицирует. Порой в ночи, когда все спят, тишину нарушает странная, фантастическая мелодия, которой позавидовали бы Крейслер[49] и композиторы будущего: это Зизи прогуливается по клавишам оставленного открытым фортепиано и с удивлением и восторгом вслушивается в звуки, которые извлекают из инструмента его лапки.

Было бы несправедливо умолчать в нашем рассказе о Клеопатре, дочери Эпонины; она очаровательна, но чересчур скромна для того, чтобы выходить в свет. Шерсть у нее черно-коричневая, как у Муммы, мохнатой подруги Атта-Тролля[50], а зеленые глаза походят на два огромных аквамарина; стоит она чаще всего на трех лапах, а четвертую держит в воздухе, точно классический лев, лишившийся мраморного шара, на который он обычно опирается.

Такова история черной династии. Анжольрас, Гаврош, Эпонина напоминают нам о созданиях нашего возлюбленного учителя. Правда, когда мы перечитываем «Отверженных», нам всегда кажется, что главные действующие лица этого романа — черные коты, но это вовсе не уменьшает нашего удовольствия.

IV

А теперь о собаках

Домашний зверинец - i_005.jpg

Нас часто обвиняли в том, что мы не любим собак. Обвинение на первый взгляд не такое уж серьезное, но мы считаем необходимым его опровергнуть, потому что оно бросает на нас тень. Ведь люди, предпочитающие котов, слывут лживыми, сластолюбивыми и жестокими, тогда как любители собак считаются прямыми, честными, открытыми — одним словом, наделенными всеми теми достоинствами, какие обычно приписываются собачьему роду[51]. Мы нимало не оспариваем добродетелей Медора, Турка, Миро и прочих очаровательных созданий[52]; мы готовы подписаться под аксиомой, сформулированной Шарле: «Лучшее в человеке — это собака»[53]. У нас было несколько собак, у нас до сих пор есть собаки, и когда бы наши хулители ни навестили нас, их встретит пронзительный и яростный лай гаванской болонки и левретки, которые того и гляди вопьются гостям в ногу. Но нашу любовь к собакам омрачает страх. Эти замечательные животные, столь добрые, столь преданные, столь любящие, могут внезапно заболеть бешенством и сделаться опаснее гадюки, гремучей змеи, аспида и кобры; это слегка умеряет наши симпатии. Кроме того, собаки вызывают у нас некоторую тревогу; они бросают на людей взгляды столь глубокие, столь выразительные, что становится не по себе. Гёте не любил этого вопросительного взгляда, намекающего на желание собаки присвоить себе душу человека, и прогонял своего пса со словами: «Как ни старайся, тебе не проглотить мою монаду»[54].

Фарамонд[55] нашей собачьей династии носил имя Лютер; это был легавый пес, крупный спаниель, белый с рыжими подпалинами, с роскошными коричневыми ушами; он потерялся, долго, но безуспешно искал хозяев и в конце концов прижился у наших родителей в Пасси. За неимением куропаток он охотился на крыс и в борьбе с ними одерживал победы, достойные шотландского терьера. Мы в ту пору обитали в тупике Дуаенне, нынче не существующем, в маленькой комнате, где вокруг Жерара де Нерва-ля, Арсена Уссе и Камиля Рожье собирались члены живописной литературной богемы, чье эксцентрическое существование было так хорошо описано в других местах, что это избавляет нас от необходимости повторяться. Там, в окрестностях площади Карусели, под сенью Лувра, среди камней, поросших крапивой, подле старой полуразрушенной церкви, проломленный купол которой приобретал в лунном свете вид в высшей степени романтический, мы наслаждались такой свободой и таким уединением, как если бы находились на пустынном острове в Океании[56]. Когда Лютер, с которым мы поддерживали самые дружеские отношения, убедился, что мы окончательно вылетели из родительского гнезда, он положил себе за правило проведывать нас каждое утро. В любую погоду он выбегал из Пасси, бежал по набережной Бийи и Королевской аллее[57] и к восьми утра, к моменту нашего пробуждения, оказывался подле нашего порога. Он скребся в дверь, его впускали, он бросался к нам с радостным лаем, клал лапы нам на колени, с видом скромным и простодушным получал свою долю ласок за прекрасное поведение, обходил комнату дозором и отправлялся в обратный путь. Вернувшись в Пасси, он, виляя хвостом и тихонько повизгивая, сообщал нашей матушке так внятно, как если бы говорил словами: «Я видел молодого хозяина, не волнуйся, у него все в порядке». Отчитавшись таким образом в исполнении обязанности, которую он возложил на себя сам, пес выпивал полмиски воды, съедал свой корм, укладывался на ковре подле кресла матушки, к которой испытывал особую привязанность, и парой часов сна вознаграждал себя за долгое путешествие. Смогут ли те, кто утверждает, что животные не мыслят и не в силах связать две идеи, объяснить этот утренний визит, укреплявший семейные узы и успокаивавший родителей насчет судьбы птенца, недавно их покинувшего?

вернуться

44

Кот любит рыбу, но лап мочить не любит (лат.).

вернуться

45

Франсуа Ватель (1631–1671) — метрдотель принца Конде, покончивший с собой из-за опасения, что к обеду в честь Людовика XIV не будет привезена свежая морская рыба (рыбу между тем привезли вовремя).

вернуться

46

Его погубило собственное честолюбие (лат.). В параграфе о притяжательных местоимениях в латинской грамматике Эмиля Лефранка 1825 года эта фраза приведена с упоминанием Цезаря: «Цезаря погубило собственное честолюбие».

вернуться

47

Прозвищем кота Зизи служит название комедии Эдуарда Плувье (1855), в котором, в свою очередь, обыгрывается название новеллы английского писателя Эдуарда Булвер-Литтона «Фердинанд Фицрой, или Слишком красивый, чтобы что-нибудь делать».

вернуться

48

«Экстазы г-на Ошне» (1850) — комедия Марка Мишеля, в которой заглавный герой, загипнотизированный слугой, впадает в состояние сомнамбулизма.

вернуться

49

Иоганнес Крейслер — композитор-романтик, аль-тер-эго Э.-Т.-А. Гофмана, герой его произведений и псевдоним, под которым писатель публиковал свои заметки о музыке.

вернуться

50

«Атта-Тролль. Сон в летнюю ночь» (1841, изд. 1843) — поэма Генриха Гейне; ее заглавный герой — медведь, а Мумма — его подруга.

вернуться

51

Это распространенное противопоставление особенно ярко представлено в одном из очерков Дельфины де Жирарден, приятельницы Готье и его коллеги по сочинению фельетонов для газеты «Пресса». 21 октября 1837 года она подробно аргументировала мнение, что «род человеческий четко разделяется на две несхожие расы, а именно на кошек и собак», причем человек-собака добр, отважен, самоотвержен, а человек-кошка тщеславен, ревнив и коварен, но зато ловок, предупредителен и вообще очарователен (см.: Жирарден Д. де. Парижские письма виконта де Лоне. М., 2009. С. 171–173).

вернуться

52

Все три имени — традиционные во Франции собачьи клички, но Миро вдобавок — собака, действующая в романе Готье «Капитан Фракасс» (1863).

вернуться

53

Фраза, приписываемая многим комическим писателям, в частности художнику и граверу Никола-Туссену Шарле (1792–1845).

вернуться

54

Философский термин «монада» означает простейшую, неделимую часть бытия. Среди прочих его использовал в своей натурфилософии Гёте, обозначавший им одушевленную жизненную индивидуальность. Анекдот о реплике про монаду восходит к предисловию Анри Блаза де Бюри к французскому переводу «Фауста»: Гёте излагал свою теорию монад, а за окном громко лаяла собака; поэт подошел к окну и громко крикнул: «Вой сколько хочешь, тварь, тебе меня не одолеть».

вернуться

55

Фарамонд — мифический король, с которого начинается отсчет франкских королей, предок Меровингов.

вернуться

56

Готье в 1834 году снял две маленькие комнаты на улице Дуаенне близ Лувра; по соседству, в тупике Дуаенне, жил художник Камиль Рожье (1810–1896), который приютил у себя поэта Жерара де Нерваля (1808–1855) и журналиста Арсена Уссе (1814–1896). В гостиной Рожье собиралась в середине 1830-х годов целая компания романтических поэтов и художников. Сейчас ни той, ни другой улицы не существует; на их месте находится так называемый двор Карусели, устройство которого было закончено к середине 1850-х годов. Полуразрушенная церковь — по-видимому, церковь Святого Людовика в Лувре, закрытая после начала Великой французской революции, затем превращенная в протестантский храм, а в 1811 году частично разрушенная; полностью она была уничтожена в 1852 году. Готье описал времяпрепровождение маленькой колонии в тупике Дуаенне в очерке «Марилá» (1848; Проспер Марила — художник, один из завсегдатаев тупика Дуаенне); другое красочное описание оставил Жерар де Нерваль в очерке «Галантная богема» (1852).

вернуться

57

Пасси, ныне часть 16-го округа Парижа, а до 1860 году коммуна, не входившая в состав столицы, располагается на правом берегу Сены. Начинающаяся по соседству набережная Шайо в 1807 году была названа именем Жана-Луи де Бийи или, точнее, Дебийи — наполеоновского генерала, убитого в Йенском сражении. В 1918 году превратилась в проспект Токио, а с 1945 года называется Нью-Йоркским проспектом. Эта улица, идущая вдоль Сены, переходит в Королевскую аллею, также идущую вдоль реки и переходящую в набережную Тюильри; по ней умный пес Лютер добегал до арки Карусели, рядом с которой и находилась улица Дуаенне.

7
{"b":"922346","o":1}