И я раскрыл химию… Чтобы удобнее было. Мостик, с относительно чистого листа.
— Porta ponta redeant, — сказал я. Почти ничего произошло — кроме, конечно, незримого.
Лестница вздрогнула и немного повела влево.
— Да… Красиво списать. Сделать подобное… Тут нужен выручатель… — заметил я почти бесстрастно.
Скарбник глянул на меня с одобрением.
— Дай мне туман этот, он же колдовской, — попросил я.
Спустя минуту он сунул мне прямо в руки что-то, похожее на маленькую медузку, серую и дымную.
— Ну, — заметил я. — сейчас посмотрим…
И бросил туман в огонь, одну волшбу к другой. На лестнице ничего не произошло. Поначалу. Потом огонь изменился, стал чем-то дымным и тягучим.
Тут всё и вступило в реакцию. Поначалу пропали звуки, потом лестница, а дальше прямо из-под наших ног вырвался длинный мост, довольно прочный, хоть и без перилец. Мостик дрогнул и стал разворачиваться, будто ковровая дорожка.
— А вот тут промахнулся, — заметил я почти искренне, — перелёт перевеса.
Мост, судя по всему, протянулся дальше, чем я думал. Прямо из-под наших ног — на Замковую гору.
Скарбник попытался придать лицу удивлённое выражение, на самом деле осерчал.
— А из тебя, — сказал я притихшей дерезе, — сделаем известно кого. — В ответ она меня уколола. — Это твоя очередная ошибка, — мстительно сказал я. И повернулся к хмурому Другу Рима. — А третья служба впереди. Иди на мост, спасайся от скотинки! Капра абра лициан!
Огромная масса дерезы, наползавшая на нас снизу, внезапно скукожилась, потом распалась на комья, затем осела на склоне… Мгновение спустя по склону карабкались козы…
— Де кози скачуть, там деревця плачуть, — заметил я.
Скарбник стоял между ними и мостом и поздно сообразил.
— За что? — спросил он.
— С того, что смерть — тайна земли, а жизнь — знание небесное, — важно сказал я.
Скарбник помолчал, вновь улыбаясь скромно. Мне его ухмылки не понравились…
— Ну, — заметил он, — что ж. Если бы ты это понял так, как я… Но не пожелаю, нет.
— Или думал, не догадаюсь? — спросил я. — Хотел скормить меня пани-хозяйке, загадать мне службу на полтыщи лет, а сам в сторону. Греться.
— Ну ты умный, — хмыкнул он.
Дерезовые козы были рядом. Не хотелось бы плохо говорить про собственную магию, но в облике их проскальзывало что-то волчье. Видимо, от ягод… Затем зверьё учуяло Скарбника и ринулось — он побежал помосту. Тот раскачивался. Впереди виднелся замок, наш, как новый, свежебелёный.
Я поджёг мост. Тетрадь по химии сгорела радостно, а вот солома вспыхнула немного лениво — словно сырая.
— Я знаю желания! — крикнул Скарбник. — Твои и всякие, человечьи! Я полезный! Беру излишек только. Взамен даю! Могу и золото дать, знаю места. Подскажу путь к любви. Исцеляю!
Слова его угасали медленно, солома всё же пропиталась потвориной мрякой и горела, как и часть тоги «Друга Рима», вяло. Козы из дерезы оттеснили Мелетия. Спала к горе, я увидел, как он ступил под стены, как размахивал он там руками, как козы ухватили край одежд его и начали жевать, по-средневековому неспешно. Затем мост догорел, изображение стало выцветать — я услыхал, как дзыгар на башне бьёт три. И всё растаяло.
Неторопливый дождик накрапывал с этой стороны времени. Лестница вернулась на место вместе с сонной дерезой, обычной на горах у нас.
Я поднялся в город, дошёл до переулка, затем до парадной каменной лестницы, недостроенной с довойны. Вышел на площадь. У фонтана ещё стояли столики, забытые с лета, так недавно ушедшего от нас… По ним прыгали воробьи.
В чаше фонтана лежали листья — на дне, под водой, что казалась серой — ведь смотрелась только в небо. Плыли сквозь рябь по перевёрнутому небу косматые облака — прошедшее ненастье. И далеко-далеко, за ненашим краем, гуси рассказывали ветру про пору прощания. Колокол вторил им — я слышу его теперь так редко.
Подошёл троллейбус. Два сцепленных вагона. Длинный маршрут потому что. И по Старой дороге к тому же.
«Только бы не заснуть, — подумал я. — Шесть остановок. А то завезут за Куриный Брод и даже дальше».
Как-то раз на кухню к тёте Алисе залетел голубь. Вообще-то в этом нет ничего такого страшного. Может, душа ошиблась форточкой. Может быть, в старой голубятне у них во дворе все ещё жили какие-то птицы-подкидыши. А может быть…
В общем, голубь влетел на кухню и стал клевать хлеб на столе.
Вернувшиеся с натуры тётя Алиса, дядя Жеша и сын их, великоразумный Додик, застали птицу абсолютно бездыханной и, как выразился позже дядя Жеша, «совсем завалившуюся на крыло».
Семейство Голод не растерялось. Мама, посетившая сестру через час после описываемых событий, рассказывала.
— Представь себе, — говорила мама, — захожу к ним за выкройкой, крыжовник принесла — и вижу: бедный Додик в рваной майке рисует дохлого голубя, огурцы и синенькие на этой их клеёнке… терракотовой. Алиса над ним стоит и подгоняет: «Быстрее, говорит, зарисуй! Свет уходит».
— Я, — включилась в беседу тётя Ада, непременно гостившая у нас, — вообще опасаюсь у них есть теперь. Раз тоже зашла к ним, как к людям прямо из клиники. Принесла битки, ну, конечно, биточки подозрительные были, кто-то из девочек баранину купил и, наверно, с рук. И Алиска, эта бестолочь, мне говорит: «Ты, Ада, отстала, сейчас сыроедение — это всё. Уноси своё мясо». Была уставшая тогда, решила: она про сыр мне чего-то лопочет. Ну, так и сказала: «Что себе, то и мне. Сыр, значит, сыр», — и ушла в душ. Рассмотрела там как следует их серые полотенцы. Выхожу. Сидят. Надулись, как на крупу мыши. На столе какое-то сено в вазе и буряк тёртый в другой. Жешка как всегда: на подоконнике с доской своей и углём весь перемазанный, Отелла просто. Я к столу — принюхалась, положила, пожевала — трава травой. Спрашиваю: «Что ты, Алиска, совсем трёхнулась? Чего сено ешь?». Тут этот Додик их, бессмысленный, как давай гудеть: «Ничего вы, тётя Ада, не понимаете, а ещё медик. Это и не сено вовсе, сено сухое. Это салат из одуванчиков. Мы с мамой сами накопали на спуске за рощей. Полезно».
Ну, я им всё сказала — и про полотенцы ихние, и про гастриты, и про то, что сено бывает и подмокшее, если дощщь. А всё равно — коням одно есть, а людям другое, и что я не гусь — траву щипать. И что я могу сварить бульон, если надо. У меня даже и лопатка с собой. Тут Жешка с окна как скривился: «От мяса в желудке тяжесть! — кричит. — Сосуды сжимаются и раз — тромбы. У меня от него послевкусие. Ешь, Ада, салат, не выдумывай, потом спасибо скажешь…»
— И что вы? — перебил тётку я.
— Что я? — победоносно заметила тётя Ада. — Я сразу сказала, что еще с войны знаю, откуда у него послевкусия — от угля сожранного! Он же ест уголля непрестанно — чистый бобёр, поди, глотка уже вся чёрная, что кошка ваша, а Алиске заявила прямо, что сама с лестницы ее уронила, когда в бомбоубежище бежали, а теперь все вокруг мыкаются с ней, дурындой. Салат с одуванчиков! — вскипала тётя Ада. — Я в ауте! Представь себе, Сашка, из чего у них каша варится.
— Берёзовая? — осведомился я.
— Тыква! — отвечала торжествующая тётушка. — Нарисовали всей кодлой и съели! Натюрморты.
— Сыроеды, — поддержал разговор я.
— Это что, — тревожно спросила Инга, — рисунок съели?
— И кисточки, все до единой, — добавил я. — С пастелью вместе.
— Вот же дураки, — беззлобно откликнулась тётя Ада, — и что вы мелете? Какие кисточки? Алиска сказала: «Такая аппетитная тыковка была. Зафиксировали, спекли и съели. Почему-то получилась каша».
— … Ну, так вот, — продолжила мама с некоторым напряжением в голосе. — Дохлый голубь!
— Ну, он поклевал хлебца у них, видимо, цвёлого и того, — отметил я. — Преставился.
— Алиса так и сказала мне, — сказала мама. — Теста поклевал. Додик делал лунный пейзаж, из муки и чего-то ещё. И фотографировал постепенно, говорил: «Изменяется колористика».
— Дуристика, — радостно вставила тётя Ада.