— Смертельное испытание, — в восторге прошептал я. — Как она не лопнула?
— Тоже интересно, — отозвалась мама. — Но справилась… Правда, говорила во сне… А потом… Я была на Сенке. Суббота, зима. Декабрь. Дни совсем короткие. После школы на минутку заскочила, сказали — придёт точильщик, а у него случались ножнички, мне бы взять. Он ещё такой был душевный человек, уступал в цене. Сиротам всяким вроде нас. А тут Ида, сияющая вся. «Выбрали старостой класса», — говорит. «Ответственно», — отвечаю. А я уже старостой была, знала, что там как… интриги все эти… Только хотела объяснить, как она мне. «Ты знаешь, что Ада с биологом поругалась?» Я даже и не нашлась, что сказать.
Ада в вечерней училась, под угрозой исключений. Был у неё там враг биолог — то разборчиво писать заставит, то отсадит, чтоб хоть что-то заучила, то до крайностей доходило — в библиотеку послал. Ну вот, она ему нахамила, плюнула в него и из школы сбежала… И Ида рассказывает мне, как искала эту Аду, как на вокзале обнаружила, а на бобочке — клоп!
— Где-где клоп? — поинтересовался я.
— На бобочке, — пояснила мама. — Шили тогда такое, невнятное — мальчик-девочка, куртка-пальто… Лишь бы не дуло. Аде пришлось из какой-то шинели, но с котиковой оторочкой, и мне создали из тех же обрезков, но шинель в основе, котик минимально, зато наглухо… А себе мама пальто «от солнца» перелицевала и подбила пухом, драп был у неё такой… многократный.
Ида была мелкая, ей наспекулировали какую-то кацавейку зелёную, и бабушка туда верблюжью шерсть присочинила. Так Ида стала, что броненосец, сначала сама идёт, после пальто движется. Но не жаловалась. Мы с ней много этой шерсти навытягивали из нутра, и шапочки себе связали, кстати, тёплые… И вот она мне посреди Сенки живописует, как они этого клопа сняли, в кассу бросили, и Аду увести удалось.
— А клоп, значит, до сих пор там, — заметил я. — На билетах… Теперь многое ясно…
— Что б ты понимал, — в сердцах сказала мама. — Вот я её слушаю и вижу: подходит сзади к нам Ада, вся перекошенная, а за ней военный какой-то, высокий… Ну, у меня чуть сердце из груди не выскочило… А Ида говорит, руками машет. Потом на меня посмотрела, повернулась. Дальше слышу, замолчала… Задышала странно, вроде выдохнуть не могла, и вся затряслась.
— Я как-то упал с вишни на спину, — встрял я. — Было то же самое!
— Так вот, — продолжила мама. — А потом как крикнет: «Тателе!» — и головой об лёд… Навзничь! А он стоит и плачет, и люди вокруг тоже… С таким трудом подняли Иду, едва в себя пришла… Пошли к нам. На лестнице обнаружилось — полноги у дяди Бори нет. Оторвало снарядом, потом сказал, большая кровопотеря была. Наводил мост. Всю войну мосты наводил… А ведь до войны, смешно сказать, был садовник. Да и как вернулся — тем же занялся. Не сразу. Там отдельная история… Поначалу была тоска страшная, порывался пойти домой, а я не рассказала! В дом их попала бомба, и сгорели все три этажа, с Пасечниками вместе, не смогли вырваться, люди сказали: «Завалило барахлом». Они при немцах шмальцевали, разведывали про евреев, полицаев приводили… Но чаще немцев, те премию давали — вещами. Такой ужас… Она когда шла к себе — многие шарахались, она же веселилась… А ещё учительница… Так вот. Дядя Боря ходил, смотрел… А там отправился костылями греметь по приёмным, звякнул медалью, посурови́л где надо — и прописали его у нас, вместе с Идой, спасибо, хоть коммуналку не сделали… Ну, вот, а мама в интересном положении, но незаметно ещё. И… Я думаю, что Ида проболталась. Дядя Боря маме предложение сделал: так и так, детям нужен отец, законный. Мама, думала-думала, похоронку папину вертела в руках… Как нас освободили, так сначала эта похоронка, а потом дядя Боря… И согласилась. А летом родился Феликс… Как дядя Боря носился с ребёнком этим… Бабушка чуть в грех осуждения не впала…
Потом много чего было — он даже квартиру поменять хотел. На другой берег ездили, смотрели, но мама восстала. «Опять, — говорит, — Волчья гора! Сколько можно!» Ну, ведь они там с папой до войны жили, учительствовали при строительстве рабочего посёлка. Я там родилась, помнишь, говорила — трамвайчик бегал из города в Ровары, у него были станции, наша так и называлась: «Волчья гора». Ну, после немцев там только пепел, конечно. А потом восстановление было, вот и…
Тут в углу у двери зашуршала радиоточка: «… вести, — сказала она сквозь треск. — Передаём сн… Гз…гррх…ства… Покойный дневник… шестьдесят семь минут… пииип…». Потом помолчала, крикнула душевно: «Бы-ло-было-было и прошло! Ого-го! О-о-о…» — захрипела и умолкла.
— Ну, — продолжила мама. — Наверное, надо идти и нам…
— Это куда?
— Спать.
И ушла. К себе. Я остался в кухне. В тепле. Кошка мурлыкала у меня под боком. Огарки пускали тоненькие золотые искры. Клубочки на окне отчего-то чуть шевелились.
«Кто-то греет ноги», — лениво подумал я. И глянул левее…
… Я смотрел телевизор… При выключенном электричестве и огарках. Огарки приятно плавали вокруг, осторожно облетая легковоспламенящееся: шторы, мебель, кошку, меня… В телевизоре показывали пожилую женщину. Приятную, из благовоспитанных бывших, по всей видимости — то есть насколько позволял увидеть экран.
— Вы не против, если выйду? — поинтересовалась она.
— Отнюдь, — как-то по-старосветски заметил я и даже приосанился, то есть сел почти ровно.
— Впрочем, — заявила пожилая дама. — Мы уже виделись и на «ты» успели перейти. Будем накоротке. Всё же одна кровь.
— А! — обрадовался я. — Как же, помню! Здравствуйте… — и чихнул.
— Будь здоров, — пожелала она. И явилась за столом. Похожая на чёрно-белую голограмму. Телевизор показывал серое небо…
— Спа…
— Нельзя, — ответила она, — нельзя нас благодарить, или ты забыл?
— Ну, тогда вы скажете полправды, — отозвался я. — Может, чаю?
— Ароматного, — благожелательно отозвалась дама. — И пока готовить будешь, скажи: «Радуйся…»
Я заварил чай. И выставил его посередине стола — пар вынес запах мёда и лимона. Ароматы дома. Это угодно ушедшим близким — хотя и язычество…
— Благодарствую, — сказала старая дама и улыбнулась.
Несмотря на общий чёрно-белый вид — документальный, я бы сказал, — она источала некое сияние: тело истончилось, исчезло, и сквозь очертания его снисходил теперь горячий, счастливый свет. Радость…
— Счастливый дух у чая, должно быть, там гвоздика? — спросила она.
— Есть, да, — улыбнулся я в ответ, — и цедра.
— Рождественская нота, — сказала старуха. — Просто прелестно. Ну, теперь рассказ. Случилось, что было приглашение нам. В усадьбу рядом. Тамошний помещик уж так разлетался ко мне, а тут и повод: Святки, ёлка, почти бал… Придумали ехать без детей. Кузины к ним из города нагрянули. Шум, писк… Девочки гадать решились, все в приготовленьях! Так и отбыли мы вдвоём, будто молодые. Платье мне справили к тому же накануне — как раз по новым модам: а-ля грек. Без корсета почти что. Бархат, тёмно-тёмно-сиреневый — мой цвет.
Александр Константинович взял выезд, хотел с шиком, чтобы… Всё же святочный бал. — Она вздохнула. — Красивый человек был, любил красивые поступки. Проставь зима, ясно, но солнце к вечеру уже, — тени длинные. Морозец, лошадка бойкая — и санки наши над обрывом, а там дорога непростая — только снег из-под полозьев, будто искры.
И вдруг — фигура, прямо на пути! Откуда взялась только. Александр Константинович вожжи на себя! Лошадка мало не на дыбы и… вдруг встала себе спокойно, ну разве что дышит неровно… На дороге наша ведьма местная оказалась, Ивга. С малыми детьми. У неё была девочка постарше и младший мальчик — Илько.
— Помогай Боже, панотче, — говорит Ивга. — Оце кашлюк на дiтей насiвсь. Треба везти до дохтypiв. Бо слабують дуже… А часу обмаль[113].
А больница совсем не в том направлении. Выходит, что придется поворачивать. Получается, назад ехать. Стоит Ивга, молчит, лошадка стоит, я сижу в возочке. Вокруг зима. Наконец Александр Константинович говорит: