«Я давно уже никого ни о чем не спрашиваю. Не всегда могу точно объяснить, что мне нужно, и они запутываются. Поэтому я не задаю вопросов.
Когда я жила с мамой до отъезда, – а наш этаж самый последний в высотке, – я часто видела, каким разным бывает небо. И даже солнце – оно бывает разным! И я думала, что там, в синеве, есть ответы на все мои вопросы. Хотя я, вроде бы, и не ждала давно никаких ответов. Но я помню это чувство спокойствия. Там, в сердце у каждого, есть самая темная точка – она-то знает все! Она-то и есть вроде всезнающей точки… А в детстве мне казалось, что через эту точку к космосу тянется нитка, от всех сердец на Земле – куча ниток к космосу… И из этих ниток-струн можно было бы для Вселенной целый оркестр создать. Только почему-то это трудно сделать…
Интересно, а что бы исполнил этот оркестр в свой первый раз? Как бы это звучало? И если Золотой Рыбке загадать желание: «Хочу, чтоб заиграл Космический оркестр», – не повертит ли она у виска?..»
День начинался так же, как и другие: серо и суетливо. Как часто это бывает вместе: серость и суета… дня или души.
Маша не любила размышлять об этом. Потому что всегда после таких мыслей ее тянуло рассказать о своих впечатлениях, о большой неудержимой радости, которая была выводом из всех подобных рассуждений. Только некому было рассказать, да и не могла Маша передать все это словами. К тому же, после таких размышлений ей хотелось скорей взяться за карандаш или ручку – и запечатлеть на бумаге все выводы… Но это было страшно. Это было мучительно. Потому что того, кто с любовью оценивал и критиковал итог её карандашных этюдов, уже не было в живых. А без него все казалось бездарным.
Маша снова думала об отце, перенося готовые платья для Аллы в ее гримерную. Воспоминания окутали девушку, как редкий утренний туман, и она опомнилась только после оглушительного хлопка.
Сквозняк захлопнул дверь. Но откуда же взяться сквозняку? Везде кондиционеры, насколько она успела заметить, а потому окон не открывают.
На нее весьма недружелюбно смотрели темные восточные глаза. На столике перед зеркалом было несколько занятных баночек и кисточек, чуть выше и в стороне висело три парика, один из которых, рыжий и довольно пышный, был больше похож на женский. Но перед Машей сидел мужчина.
Она так увлеклась созерцанием этой простой и в мелочах любопытной комнаты, что позабыла всякие приличия, и даже время потеряло свою ценность для нее.
– И долго ли можно так таращить глаза?
Чинс знал, что она его не понимает.
– Может, мне выйти?
Наконец, Маша обратила на него внимание. Грим на его лице был наложен наполовину, отчего лицо казалось покрытым аллергическими пятнами. Смех в ее глазах его изумил. Она сама наносила грим Алле, проходя эту стадию «аллергика», но сейчас, посмотрев на все со стороны, она увидела, что любой, даже самый серьезный процесс, может казаться забавным.
Маша жестом извинилась и дернула дверную ручку, чтобы уйти, но в это время с другой стороны кто-то рванул дверь на себя, чтобы войти, и девушка едва устояла на ногах, вызвав усмешку гримировавшегося.
Ким Бон несказанно удивился, найдя в комнате Чинса русскую толстуху с женскими костюмами, которая тут же исчезла.
– Ты с ней осторожней. Алла по секрету сказала, что она необразованная и у нее какое-то темное прошлое.
– Алла сказала тебе? С чего вдруг такое доверие?
Вид Ким Бона все сказал за него. Он не виноват, что популярен среди женщин. И так было даже тогда, когда он не был богат и знаменит. Дается же кому-то… Чинсу, впрочем, тоже было не грех жаловаться. Но обаяние друга было не от часа к часу, как у него, а Ким Бон будто уже родился с этим обаянием. Аура его очарования чувствовалась на тысячу ли – словно тебя всего окутывало нежностью и лаской. У Чинса так не получалось, в чем он винил свой ограниченный актерский талант. Ведь в жизни можно сыграть все и вся. Хоть императора, хоть каланчу, хоть креветку… Почему же не получается играть постоянное обаяние? Чинс вздохнул.
– Что-то случилось?
От голоса Ким Бона Чинс вздрогнул.
– Думаю, нет, – тот улыбнулся. – Ах да, раз такое дело… Ты не мог бы намекнуть Алле, чтоб ее толстая пассия не пялилась на меня во время съемок? Противно.
Ким Бон не сразу кивнул, прежде странно его оглядев.
А все-таки жизнь временами – такая скучная штука. Когда я думаю о том, что будет после Оскара, у меня где-то в мозгу от ужаса все до боли напрягается так, что я чувствую каждый мелкий сосуд… Что выше Оскара? Лучше об этом пока не думать. А может, оставить его напоследок, годам к восьмидесяти? Тогда и умирать не страшно – чего хотел, добился… Нет, до восьмидесяти нельзя. А ради чего же жить сейчас?
Я сделаю все, как и не ждут. Сыграю так, что навсегда запомнят. Я смогу. Да, я знаю, что смогу.
Чинс зевнул.
У меня был перерыв до следующей сцены. Позвонила мама. Спросила, не виделся ли я с младшим братом. Когда я возразил, она запричитала и начала себя проклинать, а я притворился, что связь пропадает и, отключившись, избежал ее жалоб, которыми она делилась со мной по три раза в день… Разве я виноват, что Юн Ди плохо понимает шутки? Он мог бы сделать вид, что мы пошутили, и все было бы, как прежде, и скоро эти глупости благополучно бы забылись. Так нет же…
Отец со мной тоже из-за него теперь не разговаривает. Юн Ди все испортил.
«Толстая пассия» сидела у окна, спиной, и что-то писала. Я подошел ближе, но вовсе не для того, чтобы посмотреть, что она там делает, а просто я не мог пройти мимо – она сидела почти у выхода. Я собирался съездить в мое актерское агентство – зачем-то понадобился директору.
Она была очень увлечена процессом и ничего вокруг не замечала. Уже пройдя мимо, я нехотя повернулся в ее сторону… и остолбенел. Она рисовала. Вот этот темный неуч рисовал карандашом – и хотя я не большой знаток художественной техники, но сразу понял, что рисунок профессиональный. Как будто она, от горшка два вершка, всю жизнь этим только и занималась.
Это был портрет мужчины, очень красивого, и еще что-то неуловимое отражалось в его лице. Глаза улыбались, но как-то по-особенному. Не то чтобы от сиюминутной радости… И хотя через мгновение случилась самая неприятная история, передо мной до сих пор, спустя годы, эти глаза, смотревшие не в сторону, не вглубь воспоминаний, а прямо вглубь меня… У русских есть такие удивительные картины – иконы. Я потом не раз видел их. Но эти глаза, хотя и были очень похожими на глаза святых на этих иконах, излучали еще что-то, очень знакомое мне, о чем я давно забыл.
– Разве ты не слышишь, что я зову тебя?
Сердитый голос Аллы звенел у меня в ушах и его тон не сулил ничего хорошего.
Маша вздрогнула и, вскакивая, выронила все из рук. Она увидела сразу и меня, и ее взгляд растерянно перебегал от меня к Алле и обратно по несколько раз.
– Чем ты тут занимаешься вместо работы?
Алла тоже заметила меня.
– Шашни разводишь, что ли?
Она вытащила из кармана деньги и пошла с ними к Маше, наступив на рисунок, отчего толстуха вздрогнула.
– Купи мне и господину Ким Бону обед, – всучила она деньги своей подопечной.
Но, не будучи взятыми, деньги посыпались на пол. Я онемел, как быстро у толстушки сменилось настроение: ее взгляд сейчас метал молнии, и какие! Она прошла мимо Аллы и подняла портрет.
– Ты что же творишь, нахалка? Ждешь, чтобы тебя уволили?!
Крики начали привлекать все новых зевак.
– И это благодарность за то, что я взяла тебя!
Алла вырвала портрет из рук Маши и, развернув его, увидела мужчину. Она громко засмеялась.
– Это твой любовник? Не староват ли для тебя? Не он ли и дитя состряпал?
Оглянувшись на толпу, она злорадно прокричала по-английски: