Джем удивленно взглянул на меня. Как мы верим в свою непроницаемость!
– Отчего ты вдруг вспомнил о ней? – попытался он увильнуть, но затем эгоистическое желание поговорить о Елене взяло верх. Я угадывал, что Джем слегка разочарован: я не умер из-за его измены, перенес ее довольно легко. – Разве ты все понял, Саади? Ты не сердишься на меня? Ты был бы вправе сердиться, мы ведь с тобой одинаково относимся к женщинам. К нашим женщинам, – поправился новоиспеченный почитатель женского пола. – Здесь они иные, Саади, не правда ли? Каждая – особенная, неповторимая.
– Как знать! – Я все-таки мстил ему. – Быть может, и наши были каждая особенной и неповторимой, но мы над этим не задумывались.
– Нет, но Елена… – Джем пропустил мой ответ мимо ушей, и я знал, что сейчас последует: мне случалось быть доверенным не одного влюбленного. Отныне Джем будет часами твердить о том, сколь необыкновенна девица Сасенаж, вот что впредь ожидало меня.
Должен признать, что Джем не очень докучал мне в продолжение остальных месяцев, проведенных в Буалами. Хоть и не обладая чувством реальности, целиком подвластный своему воображению, он сознавал, что у его внезапно вспыхнувшей любви нет будущего. Ему не разрешали иметь даже собственных слуг, а уж жену – и подавно.
Я боялся, что это станет источником тяжких страданий, – даже животных не лишают подруг. Ведь отданный во власть неведомого ему прежде голода, Джем оказался бы совсем выбитым из колеи.
Слава аллаху, этого не произошло! Неделю-другую Джем непрерывно говорил о девице Сасенаж, впадая то в ликующую радость, то в тоску. Из этой сладостной муки его вывел слух о том, что во Францию прибыл посланник Матиаша, дабы вытребовать Джема у короля. Так, еще не успев расцвести, быстро, почти без сотрясений, иссякла эта любовь.
Представьте себе, что означала для нас упомянутая выше весть, в какое состояние страха и нетерпения ввергла она нас! Теперь или никогда вырвемся мы из плена – о всемилостивый аллах, хоть бы теперь, а не никогда!
Мы обратились в слух – это единственное, что было в нашей власти, – хотя новости с трудом проникали в Буалами, так как Орден принимал для этого все необходимые меры. В непередаваемом волнении прождали мы последующие полгода.
Лето 1486 года было на исходе, Пруис еще ничего не достиг, по крайней мере насколько было известно нам. Не знаю, как переносил это он, мы же – очень тяжко. Джем просто-напросто потеря/ сон и аппетит. Уговорами я заставлял его проглотить кусок под пристальными взглядами братии; в последние месяцы, ничем не выдавая своего беспокойства, они наблюдали за ним особенно навязчиво.
Однажды утром мы увидели, что в Буалами въезжают десятка два всадников, и чуть не лишились чувств: неужели Пруис добился успеха! Нет, о нет! Большинство всадников были иоаннитами. Мне уже начало казаться, что половина населения земного шара принадлежит к этому Ордену, настолько мы привыкли видеть на каждом шагу черные плащи с белым крестом на левой стороне груди. Но среди иоаннитов, прибывших в Буалами, двое всадников были в нашей одежде, и лица их показались нам смутно знакомыми.
– Саади! – Джем схватился за мой рукав, словно сейчас упадет без чувств. – Я не верю своим глазам! Ведь это… это Синан и Аяс!
Это действительно были они. Наши верные друзья, три года назад увезенные братьями. Три года мы не знали, живы они или погибли, – заверения Ордена давно уже перестали обманывать нас. И вот дождались встречи.
Я стоял как вкопанный, боясь, что это лишь сон. А Джем уже бросился к ним, уже засыпал их несвязными вопросами, обнимал, чуть не плача от волнения и счастья. Я тоже подошел. Аяс и Синан сдержанно, как мне показалось, поздоровались. Должен сказать, что они очень, очень изменились. Правда, они были старше нас, лет под сорок, но сорокалетний мужчина еще не стар, а передо мной сейчас стояли глубокие старцы. Оба седые, с восковыми бледными лицами, от обоих исходило какое-то виноватое смирение.
«Не к добру!» – обожгла меня мысль; не к добру воскресает исчезнувший, в памяти твоей оставшийся близким и дорогим. Промежуток между смертью и воскрешением уже внес нечто непреодолимое и в воскресшего и в тебя самого.
Джем, похоже, не замечал того, что так поразило меня, – он все еще восторженно обнимал Аяса и Синана, ведя их к своим покоям. Его опочивальня неожиданно заполнилась – уже много лет мы были с ним только вдвоем, теперь же, когда нас стало вдвое больше, это уже казалось многолюдным сборищем.
Гости по нашему обычаю сели на подушки. И стали рассказывать о долгом своем пути – они прибыли с Родоса. Тогда и узнали мы, что все наши люди (из тех, кто остался жив) были отвезены на Родос.
Рассказывал Аяс-бег. Лицо Джема расплывалось в Умиленной, счастливой улыбке: Джем радовался, что слышит наш язык не только из моих уст, что судьба возвращает ему и других соотечественников. Но вдруг – это не укрылось от моих глаз, потому что мысли Джема повторяли мои собственные мысли, – он отрезвел. В нем проснулись подозрения, наша жизнь в последние годы вся была подозрения и страх. Джем стал слушать рассеянно и, казалось, готовил себя к очередному поединку с Орденом.
Аяс тем временем рассказывал о судьбе наших людей на Родосе. Относились к ним, мол, неплохо, они ни в чем не терпели нужды; брат Д'Обюссон лично заботился об этом. (Однако, говоря это, Аяс не смотрел нам в глаза, а Синан-бег сосредоточенно отряхивал пыль со своего халата.) Вот тут-то Джем и не сдержался.
– Аяс-бег, – с усилием сказал он, попеременно краснея и бледнея, – отчего меня не покидает чувство, что вам обоим не столь уж сладко жилось на Родосе? За три года ты стал похож на собственного отца, Аяс-бег. Быть может, этим ты также обязан заботливости Д'Обюссона?
Аяс не только не поднял глаз, он еще ниже опустил голову и глухо ответил:
– Уверяю тебя, мой султан, что нашим людям на Родосе хорошо. Лучшего нельзя и желать.
– Но отчего вы все еще на Родосе? Что мешало отправить вас домой?
– По нашей воле, мой султан. В Турции Баязид предал бы нас смерти.
– Тогда – в Венгрию? Матиаш Корвин с превеликой радостью принял бы моих людей.
– Мы не пожелали ехать в Венгрию, мой султан! Не пожелали!
Тут Аяс-бег взглянул на Джема с таким отчаянием, с такой мольбой («Зачем ты терзаешь меня, мой султан? – говорил его взгляд. – Что нужно тебе, неужто не ясно и так?»), что Джем умолк. Долгое время никто не нарушал молчания, любое слово было бы жестокостью.
– Жестоко, – немного погодя произнес Джем, собравшись с силами. – Жестоко, что у меня отнимают и это: доверие к моим людям. Пойми меня хорошенько, Аяс-бег! И ты и я испытали довольно, чтобы говорить так, как подобает мужчине. Я не могу вам поверить и не поверю. Допускаю, что ваша преданность мне дорого вам обошлась, и не корю вас за то, что вы не выдержали. Тех, кто выдержал, мне уже не увидеть более, как не видел я их до сего дня. Можешь не отвечать, я знаю, что их нет в живых, – не от тебя я узнал об этом, Аяс-бег. – Джем подошел к состарившемуся, изможденному человеку, который некогда был Аясом, и положил руки ему на плечи. (То было одновременно и прощение, и пронизанная чувством вины мольба о прощении.) – Поверь мне, Аяс-бег, велика моя радость, что я вижу вас. Но я буду говорить с вами как с посланцами Д'Обюссона, за каждым вашим словом буду ощущать ложь и принуждение. Вам подменили язык, друзья, а возможно, и мысли; я уже знаю, что такое страх, и знаю, как далеко он заводит. Однако я сохраняю надежду, что сердца ваши не подменены и, хотя мы станем тут состязаться во лжи, вы будете любить меня так же, как я люблю вас. Страх не всевластен, не правда ли, Саади? – обернулся Джем ко мне, а я подумал, что давно уже не был он так похож на того, давнишнего, лучезарного Джема из Карамании. Волнение словно очистило его. Джем оттаял и, уже немного повеселев, спросил Аяс-бега:
– Чего хочет от меня брат Д'Обюссон?
Тот ответил не сразу, он был смущен. Верно, размышлял о том, что его повелитель вытерпел, должно быть, не меньше, чем он, если так просто воспринял его отступничество.