– Прежде всего, ваша милость, – вставил я, – уясним, что вы называете свободой Джема.
– Прежде всего невозможность быть похищенным, – был ответ. – Мы сумеем обеспечить се лишь в том случае, если Джем будет у нас на глазах, если его будет охранять многочисленная стража, если он будет обитать в неприступной для неприятеля крепости.
Истинный ужас охватил меня при мысли о такой свободе! Не слишком привлекательная, согласитесь. Бедняга Джем, он сам засадил себя в темницу!
– А какие ручательства дает Орден, что при указанных условиях сумеет сохранить свободу Джема? Ведь при нем находятся по меньшей мере тридцать приверженцев. Как знать? Возможно, кто-нибудь из них связан с Корвином, с герцогом Савойским либо с Венецией?
– Ручательство? – Д'Обюссон даже глазом не моргнул. – Ручательства представите вы. Если сумма, которой вы покроете наши расходы на Джема, будет достаточно велика, достаточно надежна будет и его охрана. Как и наше желание не лишиться этой суммы.
Знаете ли, я участвовал – хотя мой духовный сан и избавлял меня от этого – в нескольких походах Завоевателя. Мне случалось видеть, как неверные (когда гибель их города или селения становилась неминуемой) укрывались с женами и детьми в храмы. Там искали они для себя последнюю надежду; сгрудившись вокруг священника или монаха, они заклинали его вымолить у бога чудо. Мне доводилось слышать, что они же, оказавшись под нашей властью, прятали книги и церковную утварь, отрывали от себя последний кусок, чтобы накормить своих пастырей; лишь вера служила им утешением против той силы, какой были мы.
Как всякий правоверный, а тем более – лицо духовное, я презирал их веру, ощущал великое свое превосходство над их жалкими попами. Но частицей своей души завидовал тем же самым попам – их кормили истинно верующие. Разве нас, служителей веры-победительницы, кто-нибудь кормил бы так? Быть может, оттого они и не верили нам, что быть правоверным было крайне удобно, даже выгодно?
Но в тот час, признаюсь, меня посетила иная мысль: я пожалел своих ничтожных врагов, эти тысячи гяуров, уповавших в своих страданиях на таких пастырей, как Д'Обюссон, безнадежно развращенных, безнадежно неверующих.
«Гадина! Змея ненасытная!» – подумал я. Что ни говорите, я лишь с недавнего времени превратился в государственного мужа, а до этого был нищим сыном кадия. – Сорок пять тысяч дукатов! – со злостью бросил я. – Ни гроша больше.
Д'Обюссон не сумел скрыть своей алчной радости. Она блеснула точно молния и тут же угасла, сменившись напускным безразличием.
– Всего лишь? – Д'Обюссон вскинул голову, наставив на меня свою козлиную бородку. – Так вот во что оценивает Баязид-хан свой престол?
«Бери и беги! – хотелось мне крикнуть этому разбойнику с большой дороги, которому Джем обходился самое больше в пятую часть всей добычи. – Бери, пока другие не обскакали!»
Теперь уж я не сумел сдержаться:
– Вы забываете, ваша милость, что Баязид-хану незачем платить за престол, уже ему принадлежащий. Мой султан лишь печется о том, чтобы его брат пребывал в довольстве. У каждого государя свои интересы. Если ваша милость сочтет наше предложение для себя невыгодным, мы поищем для Джема иное пристанище. На днях, не знаю, возможно, даже сегодня, Скандер-бей предложит ту же сумму Венеции. Она не может достаться двоим – либо Ордену, либо Венецианской республике. Так что предоставляем вам, христианам, решать это между собой.
Этими словами я как бы отплачивал Д'Обюссону за то, что он не соизволил изобразить передо мной хоть подобие достоинства.
При всем умении Д'Обюссона владеть собой он все-таки вздрогнул.
– Баязид-хан поторопился… – процедил он, и вид у него при этом был преуморительный. – Поторопился з своем недоверии к нашему Ордену, забыв о том, что именно мы избавили дом Османов от жестоких сражений. Пусть бог ему будет судьей, мы и на этот раз подчинимся воле божьей: мы принимаем ваши условия.
«Еще б вам не принять!» – подумал я. И понял, что в жизни государственного мужа бывают весьма трудные минуты: когда следует во что бы то ни стало удержаться от смеха.
– И наши условия, и ваши должны быть скреплены договором, – продолжал я. – Наши связи будут длительными; вы сами изволили сказать, что Джем молод, а мы желаем ему долгой жизни. Так что составим письменный договор!
«Неужто до такой степени подл этот человек, что даже бровью не поведет?» – подумал я, потом что Д'Обюссон отнесся к моему предложению с полнейшей невозмутимостью. Даже с удовлетворением, почудилось мне, словно теперь-то он и готовился нанести удар.
– Договор давно составлен, ваша милость, – сказал он. – Остается лишь указать сумму.
Магистр вынул из-под плаща свиток и, подойдя к свече, развернул его. Они проявили усердие – написан он был на нашем языке. Первое, что бросилось мне в глаза, была подпись: «Султан Джем, сын Мехмеда Завоевателя».
Да, Д'Обюссон поистине поквитался со мной, нанеся удар, от которого я не сразу пришел в себя. Я молчал, не сводя глаз с тугры Джема, и только одна мысль поддерживала меня: она поддельная!
– Вас удивляет подпись злосчастного принца, ваша милость? – В голосе Д'Обюссона звучало откровенное торжество. – Можно подумать, что Баязид-хан полагал, будто я обманываю его, утверждая: Джем сам отдал себя под мою власть, сам просил заступничества у Ордена, Джем есть тело, чьей душой являюсь я! Извольте убедиться, он доверил мне незаполненные листы со своей подписью, – и Д'Обюссон действительно сунул мне под нос чистый, но подписанный лист, – дабы я вел переговоры от его имени. Столь неколебимо доверие ко мне принца, ваша милость. Сообщите это своему повелителю. Как мне кажется, Баязид-хану полезно помнить об этом!
Это было уже свыше моего разумения. Во мне поднялась такая ярость, что я не решился раскрыть рот. И горько сожалел, что Джем не сложил голову где-нибудь в Карамании, Ликии или Каире, тогда бы мне не пришлось участвовать (и не свидетелем даже, а посредником) в самой злодейской сделке своего времени. Я, служитель аллаха, звездочет, страстно желал схватить тяжелый подсвечник и со всей силой обрушить его на голову этого наймита-тюремщика.
«Будьте вы все прокляты! – Я старался взять себя в руки, чтобы лишить Д'Обюссона возможности позлорадствовать. – Хоть бы Джем поскорее умер и развязал нам руки для новых расправ над христианскими землями! Семя подобных тебе уничтожим, имена сотрем из памяти людей!»
Так твердил я про себя, пробегая глазами письмо. Я мог поклясться, что этот витиеватый, но полный ошибок документ вышел из-под пера толмача. И разумеется, из уст Д'Обюссона.
«Да простит тебя аллах, шехзаде, за то, что ты подверг такому унижению дом Османов! – думал я, заполняя пропущенную строку: сорок пять тысяч дукатов ежегодно. – Я тебя простить не в силах!»
Д'Обюссон взял бумагу и передал толмачу: он все еще опасался, как бы я не вписал – пять грошей, например. Тот кивнул.
– Мы составим и список с этого документа, – предложил Д'Обюссон. В нем вдруг проснулось великодушие.
– Безусловно, – ответил я, не глядя на него. – Как и полагается при купле-продаже.
Как я уже говорил, Д'Обюссон до такой степени презирал меня, что даже для приличия не продолжил хоть немного нашей беседы. Свернув бумагу, он спрятал ее под плащ жестом, которым бандиты прячут свою долю Добычи.
«Он сейчас удалится, я никогда больше не увижу его, а отпускаю живым!» – мелькнула у меня в голове безумная мысль. Знаете, бывают в жизни мгновения, когда чувствуешь, что упускаешь нечто очень важное, а стоишь оцепенев, не в силах шевельнуться. То же самое было со мной тогда: всю жизнь потом буду я терзаться тем, что не прикончил Д'Обюссона одним ударом серебряного светильника. Как бы дорого ни пришлось мне впоследствии заплатить за это, в конечном счете все окупилось бы.
Вы, наверно, обратили внимание: история лишь однажды упоминает мое имя. Я более не принимал участия в делах государственных; мне остались звезды и непостижимый их язык. Как это ни невероятно, но я сам покинул двор Баязид-хана. Мир от этого не переменился и не стал лучше. А я – если говорить откровенно – не вернул себе чистой совести.