– Я не боюсь, – мрачно отвечал тот, ничуть не тронутый милосердием шехзаде. – А коль при вашем дворе не может жить неверный, я готов принять ислам. Без всякого промедления.
Тут уж Джем стал держать совет со своими вельможами. Как вам известно, то были в большинстве караманские беги, либо же мы, такие же мечтательные и зеленые юнцы, как Джем, так что решение было несложным: пусть чужеземец примет нашу святую веру и остается при нашем дворе. Кому он помешает? А может, при случае и пригодится.
Когда мы объявили ему волю Джема, чужеземец преклонил колено и отцепил от пояса меч. Затем были назначены свидетели таинства. (Как вы, наверное, и ожидали, Джем указал на Хайдара и меня.) Вся церемония заняла полчаса. Я помню слова новообращенного, которые он произнес, с трудом обматывая голову чалмой – мешали длинные волосы:
– Назовите меня Сулейманом! Ведь так у вас звучит Соломон? А я и есть мудрец Соломон. Потому что мудрее всех вас, вместе взятых.
Вот каким человеком был тот Сулейман, за которым я шел тогда. Дерзкий до наглости, бесстрастный, непроницаемый, озлобленный на весь мир. При нашем дворе в Карамании он исправлял должность оружейника, был весьма сведущ по части оружия. Службу свою он нес усердно, оружейная мастерская сверкала порядком и чистотой, а во все прочее он не мешался. Только однажды вечером, попав каким-то образом в веселое общество поэтов у фонтана, когда ширазское вино развязало ему язык, Сулейман произнес на своем ломаном турецком.
– Блаженны нищие духом.
– Как, как? – переспросил я, более захмелевший, чем он.
– Вот так. Они всего блаженней.
– Неужто мы кажемся тебе столь ничтожными, Сулейман? – Не будь я пьян, я бы почувствовал себя задетым.
– Совершенно. Вы дети и, как все дети, не умеете ценить своего детства.
– По каким же признакам отличают у вас взрослых мужчин?
– По тому, что они по уши увязли в дерьме. (Прошу извинить, это его слова, не мои.) И сколько бы ни бились, ни барахтались, спасения им нет.
– А ты не кажешься мне таким уж выпачканным, Сулейман. От тебя, – я бесцеремонно принюхался, – пахнет чистой лавандой.
Сквозь пары ширазского вина Сулейман смерил меня очень суровым взглядом. Он уже трезвел.
– Если бы ты когда-нибудь веровал так, как веровал я, а вслед за тем навидался того, чего навидался я, то слово «дерьмо», Саади, хоть ты и поэт, показалось бы тебе чересчур мягким.
Не помню, что я сказал в ответ – должно быть, какую-нибудь глупость. На том наш разговор с Сулейманом и окончился. Вряд ли он был многословнее с кем-либо другим. Он явно не любил вспоминать о своем прошлом, наш веселый двор его раздражал, а о будущем он ни разу ни словом не обмолвился – и нам и себе самому Сулейман казался человеком без будущего.
Шагая по лагерю в поисках Сулеймана, я старался понять, зачем же он понадобился нашему господину. Джем не проявлял к нему особого благоволения – как и мы все, Джем избегал общества Сулеймана.
Я нашел его далеко в стороне от группы караманов, отправлявших утреннюю молитву. Сулейман лежал, опершись на локоть, и со свойственным ему холодным презрением наблюдал за ними. Он заметил мое приближение, но даже не шевельнулся – в его глазах я стоил не больше, чем полудикари караманы.
Я передал ему повеление Джема, Сулейман захватил попону, сумку с сухарями, и мы вдвоем зашагали назад.
Джем нетерпеливо поджидал нас – я отлично знал, как у него проявляется нетерпение.
– Сулейман, – обратился он к Франку, – я доверяю тебе сегодня нечто гораздо большее, чем свою жизнь.
Тот лишь слегка поклонился в ответ.
– Ты отправишься на Родос и от моего имени попросишь их о том, о чем некогда ты просил меня: об убежище.
Сулейман не ответил. Я видел, лицо его становится суровей, чем всегда, зрачки суживаются, точно перед боем, а голова уходит в плечи, он широко расставил ступни – что на него такое нашло?
– Мой султан, – миновала вечность, прежде чем он раскрыл рот, – твой слуга не вправе спрашивать, но я все же осмелюсь, чтобы ты когда-нибудь не укорил меня. Как пришло тебе на ум искать убежища на Родосе?
– Я не должен давать ответ своему слуге, Сулейман, – сказал Джем, – но все же объясню тебе: мы направляемся в Румелию. Однако не птицы же мы, чтобы перелететь туда по воздуху? Родос – первый остров по пути на север.
– Иди к персидскому шаху или египетскому султану, о повелитель! – произнес с мольбой диковинный тот человек. – Хоть в пекло, если на то твоя воля, только не на Родос! Я был там. Неужели ты не задаешься вопросом, отчего предпочел я своим единоверцам тех, кого у меня на родине называют язычниками и дикими зверями?
– Сулейман, – очень мягко проговорил Джем, – твое прошлое касается лишь тебя одного. Я понимаю, человек может быть огорчен, разочарован, его может изгнать обида или тяжкая утрата. Но это не должно ослеплять его, Сулейман, отдельным человеком не все исчерпывается в мире. Я отдаю себя не в руки корсаров; я прошу убежища у магистра рыцарского ордена. Мне известны законы их веры – я никогда бы не вверился людям, не зная их законов, Сулейман.
Пока Джем произносил эту длинную речь, Франк на глазах преображался; ледяная корка растаяла, Сулейман заговорил так, словно защищал смысл всей своей жизни:
– Мой султан, мне трудно разубедить тебя, но твои слова – прости, повелитель, – чистейшее безрассудство. Не говори о рыцарях-монахах до той поры, покуда не поживешь у них. А после того, как поживешь, все предупреждения окажутся запоздалыми.
– Ты видишь мир сквозь личную свою обиду, Сулейман, я не корю тебя за это! Но отчего не хочешь ты понять, что, пусть ты даже прав, со мной Орден не может поступить так, как с первым встречным? Ведь я сын султана, за мной, вы вчера слышали это, стоят сипахи Румелии. Допустим, что рыцари-монахи лишены сердца, но зато у них есть рассудок. Они не станут бесславить перед всем христианским миром Орден, цель которого – распространить по Востоку закон милосердия. Вот видишь, Сулейман, я рассчитываю на их здравый смысл.
Франк словно сжимался под красивыми фразами моего друга. Должно быть, подумал я, его подавляло великодушие, государственный ум Джема и он чувствовал себя виноватым в том, что пытался вдохнуть в его душу подозрение. Он постоял так под взглядом Джема, потом вскинул голову и с необъяснимым отчаянием произнес:
– О повелитель, ты не послушаешься меня, даже если я до самого вечера буду заклинать тебя. Я не умею говорить, да и не подобает мужчине хулить свою кровь, семью, его взрастившую. Об одном прошу: потребуй от великого магистра письма. Чтобы он бумагой скрепил обещание не только впустить тебя на Родос, но и отпустить, когда ты того пожелаешь!
– Ну, это уже смешно. – И Джем действительно рассмеялся. – Я, конечно, буду просить впустить меня в Родосскую гавань. Но отпустить? Что за странная просьба, Сулейман! Неужели ты полагаешь, что они способны выдать меня Баязиду? Да ведь Баязид будет продолжать завоевания моего отца, и Родос падет первой его жертвой. Орден – враг Османов, Сулейман, и я не случайно там ищу убежища.
Джем продолжал улыбаться, как всякий не слишком хитрый человек, радующийся хитрой мысли, неожиданно пришедшей ему в голову. А Сулейман смотрел на него с жалостью – словно перед ним был опасно больной.
Что касается меня, я тоже, если хотите знать, не разделял тревоги Франка – рассуждения Джема звучали так убедительно!
– Мой султан, что бы ты ни повелел мне, – заявил Сулейман, – я не вернусь, не получив бумаги, о которой сказал.
– Поезжай, Сулейман! – распорядился Джем, оставляя эту дерзость без ответа. – Мое письмо будет тебе передано, Хайдар пишет его. До берега тебя будут сопровождать триста наших людей, там вас ожидает ладья. Да пошлет вам аллах попутного ветра!
– И да поможет он мне возвратиться, мой султан, несмотря на попутный ветер туда и оттуда! – насмешливо сверкнул глазами Франк. – Едва ли Орден очень обрадуется рыцарю-беглецу, принявшему турецкую веру.