ВЛАДИМИР МОНОМАХ ПРИНИМАЕТ ГОНЦОВ
Сказывают, Переяславль назвали так потому, что давно неказистый юноша Кожемяка «переял[36] славу» у печенежского богатыря.
У Переяславля же начинались Змиевы валы[37] и край Половецкой степи.
Мономах выстроил себе замок на Переяславском холме. Замок с подземными ходами, рвом, подъемным мостом, башнями, внутренним двором, похожим на широкий колодец.
Под зубчатой стеной стояли очаги для стражников, чтобы грелись, неся службу в лютый холод. Подземелья, клети-кладовые хранили запасы рыбы, вина; подвальные ямы – воду и зерно на многие месяцы, а вдоль крепостных стен ждали свои черед медные котлы для «вара» – обливать осаждающих кипятком. В углу двора притаилась небольшая церковь, крытая свинцом.
Путь к дворцу Мономаха лежал через башню – в парадный двор, на котором в три яруса возвышались терема.
Внизу расположилась челядь, по второму, парадному ярусу проходила широкая галерея – сени, украшенные рогами туров, щитами и мечами. На самом же верху жались горенки для дев.
В одной из палат второго кольца сидели сейчас за шахматной доской Владимир Мономах и переяславский боярин Нажира.
Владимир одет по-домашнему: в простенький темный кафтан, в сапоги из неяркого сафьяна. Только и украшения – нагрудная цепь из золота, а на ней – круглый амулет: коренастый архангел Михаил с длинными тяжелыми крыльями.
Владимир в задумчивости теребит широкую курчавую бороду. У него густые волосы, словно бы с ржавинкой, тонкий, с горбинкой нос.
Боярин Нажира сидит как на иголках – не терпится ему одолеть князя. Во всей Киевской земле никто лучше Нажиры не играет в шахматы: осторожно, расчетливо, гибко. У него сейчас от нетерпения даже порозовели кончики больших толстых ушей. Мелкими зубами Нажира покусывает свою пухлую руку. Человек боязливый, кроткого нрава, в игре он преображается – весь словно подбирается для прыжка. Выиграв у своего противника-боярина, неизменно заставляет его в наказание лезть под стол и тут уж не идет ни на какие уступки.
Мономах с резким стуком сбивает воина Нажиры своим костяным всадником на гривастом коне. Будто самого Нажиру свирепо подкашивает под корень.
«Надобно наступать, – думает князь. – И половцев я побеждал наступлением. Потому и разгромил их тогда у Зарубинского брода,[38] убил хана Тугорткана. Всегда не медлил, а сам искал боя. Воды Сулы и Псела, Хорола и Ворсклы, Сала и Трубежа подтвердят то. Девятнадцать раз половцы запрашивали мир, обещали жить в одно сердце. – Усмехнулся похвальбе перед самим собой. – Всякая старина свою плешь хвалит. – Мысль переметнулась на другое. – А сколько за жизнь пути покрыто на коне… Первый раз, когда проехал из Переяславля в Ростов сквозь вятичей и глухие леса, мне и шестнадцати лет не было… За день прискакивал к отцу в Киев из Чернигова, меняя коней…»
«Мудр-мудр, а перехитрю я тебя, – внутренне ликует Нажира, предвкушая, как через четыре хода выиграет он у князя его ладью под парусом. – Перехитрю, хоть и знаешь ты полдюжины языков и сам ловушки строить умеешь. Вон твои тысяцкие[39] без дела стоят, а я к ним подкрадусь…»
Белое, как творог, лицо Нажиры становится еще белее от волнения. Он осторожненько, одним пальцем, подталкивает вперед своего пешего воина. Словно бы приободряет его: «Не бойся, действуй, я у тебя за спиной».
Мономах надолго задумывается. Да, надо уметь рассчитывать наперед, как и в жизни.
Ведь вот в свое время вывел он из игры Олега Святославича, оттеснил изгоев Ростиславичей, привел в Киев свою тетку, вдову Изяслава, забрал имущество ее сына Ярополка. И все это наперед обдумал.
«Что потомки могут знать о минском князе Глебе Всеславиче? Что отправил я его в Киев и здесь он… помер. Боле им знать не дано. А в Минске неведомо кем уничтожены все до единого… А кто убрал с пути владимир-волынского князя Ярослава Святополчича? Кто приказал рассечь на куски взятого в плен половецкого князя Белдюза? Правда, надобно считаться с людской молвой, и потому на людях проливал он, Владимир, слезы по ослепленному Васильку, призывал к братолюбству… А потом наградил Святополка Волынью, а Васильку отказал в пристанище. Что поделаешь – дальновидство…»
Мономах резко сбил еще одного воя Нажиры. Тот мгновенно, словно боясь, что Мономах возьмет ход назад, передвинул своего всадника: казалось, у того сверкнули доспехи.
– Бережи королеву!
Да, королеву надо беречь, а он плохо берег Гиту.
Первая его жена – Гита – была дочерью английского короля Гарольда, погибшего в битве при Гастингсе.
Десятилетняя Гита после гибели отца с бабушкой и теткой нашла пристанище у короля Дании Свена.
Через восемь лет ее и взял в жены Владимир: привез тоненькую, с нежным румянцем на щеках, синеокую. Он был старше ее на пять лет. Гита тяжело перенесла дальнее путешествие по морю, Неве, Ладожскому озеру, Волхову. Да и приживалась на славянской земле трудно. Владимир только-только привез ее и оставил у отца на пять месяцев, сам ушел в помощь ляхам. К его возвращению Гита родила первенца Мстислава.
Свекор неплохо относился к ней, но чужбина, с ее непонятной речью и обычаями, сделала Гиту замкнутой, и только когда появлялся в доме Владимир, она немного оттаивала. Так и умерла молодой[40] в Смоленске.
Да, королеву надо было беречь…
Он рассеянно делает ход, и Нажира чуть не подскакивает от удовольствия: «Попался! Благодари бога, что сан спасает тебя и не полезешь под стол…»
Нажира с тыла врывается в расположение мономаховых войск и всадником угрожает одновременно двум ладьям, словно приспустившим паруса. Потирая маленькими пухлыми руками полные колени, приговаривает елейно:
– Обмысленно… Все след делать обмысленно…
Мономах сердится на себя за неточность, огорчен так, будто проигрывает настоящий бой. Ему становится противным этот пропитанный чесноком Нажира… Так бы и смел все фигуры с доски! Он сегодня слишком рассеян и отвлекается.
А может, сказываются годы? Шестьдесят второй пошел. Позавчера выпал первый зуб. В пору панихиду служить. Это – начало конца. Начинают выпадать зубы, потом поседеют власы, притупится зрение. Печальный удел!
Нажира осторожно, будто боясь причинить боль доске, опасаясь малейшего стука, ставит всадника сверху вниз, вкрадчиво объявляет:
– А королю-то все пути отрезаны. Аминь!
…В спальню свою – ложницу – Владимир возвратился раздраженным. Подошел к поставцу, освежил голову и бороду прохладным настоем мяты, прополоскал рот ароматной водой, зубы протер влажным рушником.
Чтобы успокоиться, взял в руки Псалтырь. Любил, загадывая, открывать первую попавшуюся страницу и читать строчку – ответ. Или из букв в начале строк составлять его. Он даже делил буквы на добрые и лихие.
Вот и сейчас в псалме загадал одиннадцатую строчку сверху.
«Что печалуешься ты, душа моя, что смущаешься?»
Когда-то, прочитав эти строки, написал он «Поучение» сыновьям, призывая к покаянию, слезам и милостыне, учил «судить по правде», «считать ни во что почет ото всех», «творить весь наряд в дому своем».
Что лукавить перед собой: не только для сыновей расписывал он тогда труды свои, походы и добродетели, а и для того, чтобы потомки знали, каким был Мономах.
Видимость и сущность… Вечное борение меж ними. Пишущий законы – выше законов.
Владимир погладил амулет на груди. Вот лицо на амулете. Все благопристойно, величественно: архангел с державой в левой руке…
А на оборотной стороне, скрытой от всех глаз, – миловидная обнаженная женщина, у которой вместо плеч и рук – змеиные головы, вместо ног – скрученные змеиные тулова… Даже из головы выползают змеи. Что означает это? Злой недуг в человеке? Тайный умысел? Коварство? Видимость и истинное существо? Может быть, это тайный смысл и его жизни? Быть и казаться! И что есть человек, как помыслишь о нем, литерат Мономах? Но кто скажет, что мало сделал он для отчины? Что не был ее страдальцем – тружеником? Волей своей и властью не обуздывал ближников, кто – только дай потворство, помирволь – на куски раздергают Киевскую Русь?