Согнали в камышовую чащобу, в ненасытное комариное царство, работный люд, поставили бараки, возвели церквушку рубленую, плотами гнали лес, подводами – железо, на судах с каменистых побережий Каспия подвозили бут…
И быть бы царскому велению точно исполнену, кабы не смерть Петра. Почуяв послабление, управитель-строильщик зажил вольготно, сорил казной, пил несусветно, а дело государственной важности, запустил безнадежно.
Спохватились власти, учинили взыск, да было поздно. Похватали, пытали кого положено. Даже попик не избежал кары. Присказка есть, что, мол, поп и петух не евши поют. Этот слуга божий и ел, и пел, и пить не забывал. Сослали и его на каторжную жизнь – сибирщину.
С управителем иная история приключилась. Был он в отъезде, то ли в Москве, то ли в Петербурге самом. Только так вышло, что, возвращаясь, остановился он на постой в казацкой крепостице Черный Яр и тут узнал о нависшей над ним беде.
Стройщик этот был человеком широкой натуры, недрогливый. Окликнул он голытьбу черноярскую, распечатал по кабакам винные бочары. А голякам что? Гулять не устать, поил бы кто. Устроил разудалый управитель себе помины при жизни своей, упоил в усмерть ватагу голышную, а сам после поминального гульбища разогнал повозку барскую да с кручи и в Волгу.
Мимо этой кручи и проплывала белуга, после того, как пораненную у плотины и вконец обессилевшую, несло ее водой вниз по Волге. Подталкивало рыбину водотоком, тянуло по порожистому дну, где нашел свой конец незадачливый строитель Каменской бухты.
Немало дней и ночей сплывала она по течению, пока уже в низовье не окрепла, не учуяла в теле вернувшуюся силу. А когда пришла уверенность в движениях и вешняя вода оказалась неспособной повелевать белугой, она была в устье Волги. Искать верховых нерестилищ времени не оставалось: икра дозрела, налилась молоком. Приближался икромет.
Вот тут-то инстинкт и подсказал ей: надо плыть на Каменскую. Много лет назад она опросталась там. И в тот год поджало время. Еще невода морские ежепутинно стояли на северных каспийских отмелях. В ту весну косяк белуг долго плутал меж сетчатых крыльев, пока но приметил окно. Голубыми молниями одна за другой метнулись белуги в проран… и обманулись.
В просторной мотне разнопородное рыбье стадо – укрощенное, безразличное. И те, что последними заскочили в ловушку, пометались-пометались и тоже унялись. Было то ночью, а утром к мотне на подчалках съехались ловцы, сузили мотню и побросали пленников в лодки. Спустя малое время просунули белуге под жабры колючую хребтину-кукан и выбросили за борт. Она рванулась прочь, но хребтина осадила ее.
На кукане продержали их долго. Весна та была непогодистой. Налетевший с севера шквал поломал опоры, положил невод, и ушла добрая неделя, пока его не восстановили. В тс дни было не до белуг: закуканены, ну и пусть плавают. Рыба стожильная, выдюжит.
Шквал спас белугу ~ перетер кукан о борт. В одно утро она почувствовала свободу, вильнула луконосой махалкой и ушла в глубь.
Тогда-то она и выметала икру на Каменской. Всю весну и жаркую белуга плавала с осклизлой истлевающей веревкой в жабрах. Лишь к холодам она сгнила и отвалилась.
Давнее прошлое… Ничего-то белуга не помнит. Лишь удивительное чувство, данное природой всему живому, – инстинкт, напомнило ей о Каменской бороздине, о ее стремительных водотечах, о каменисто-бутовом дне, без которых красная рыба не может выдавить из себя ни икринки.
Белуга еще не знала, что не дойдет до Каменской, что смертный день ее уже настал и что она в последний раз видит холодный оранжевый круг над рекой.
15
После натиши задула моряна. На травных лугах, где еще совсем недавно было море воды и буйствовал икромет, снежными мазками белел цветущий курослеп. Не вскипали полой по утрам от шумных и бесчисленных рыбных косяков, не пугали водоплеском осторожных белых и голубых цапель. По всему ннзкодолу буйно цвело разнотравье. И лишь местами, подернутые шелковником, поблескивали невеликие колужники, в которых еще теплились нарождающиеся рыбьи жизни.
Из области сообщили, что вот-вот дадут воду, но все оставалось по-прежнему, и это волновало ловцов.
Усманово звено вернулось на тоню в тот же день. Шторм только-только разыгрывался. Рябь зловеще золотилась на плесе. Волны-толкунцы с заиндевелыми кудряшками наскакивали друг на друга. А к вечеру, когда ловцы заступили на вахту, моряна крепко заволнила плес, погнала встречь воде спорные волны, накатывала их на открытый волнобойный притонок.
Ночная смена измотала ловцов. В полночь к исходу вахты белопенные валы с шумом перекатывались по однолуке. Буйный штормяк-волногон, кажется, осатанел вконец.
Красный фонарь бешено скакал в темени. Гриша почти невылазно дежурил на лодке-фонарке. На берег выходил ненадолго, когда подводили мотню, – чтоб поразмять отекшие ноги да помочь ловцам перелить рыбу в бударки.
С вахты пришли сморенные, уснули крепким, без видений сном. А утром, проснувшись, увидели: штормило, как и ночью.
На притонке с сигаретой в зубах сидел бригадир. Из казармы вышел Петр и подсел рядышком.
– От дает, а? – с непонятной радостью прокричал он.
– Свежак хорош! Аж ноздри отворачивает, – одобрительно отозвался Филипп. – И воду малость придержало в реке. До большой воды поштормило бы, а?
– Не слышно, как там?
– Спрашивал, Лебедков только руками разводит. Обещают, вроде бы, а нет пока. Вот канитель какая, – Помолчав, Филипп предупредил: – О вчерашнем никому пока не трепись. Слово вылетит – не словишь. За своими щеками не удержишь, за чужими и подавно. Инспекторы подъедут, скажем, чтоб Анохой занялись. Он, конешно. Кому больше? Однако доказать надо, все наши догадки – шиш на постном масле.
– С Усманом не разговаривали? – спросил Петр.
– Поговорю, – посулил Филипп, по-прежнему глядя на взлохмаченный плёс.
Филипп не сказал Петру о том, что вчера, после возвращения на тоню, он зазвал звеньевого в свою боковушку. Усман догадался, о чем пойдет разговор, и сидел насупленный.
– Рассказал мне Петро… – начал было Филипп.