Одна из историй, которая прослеживается на протяжении всей книги, – это история взаимодействий между французскими историками-гуманитариями и советскими учеными-естественниками. Эти взаимодействия оказали важное влияние на историческую науку XX века, однако советская глава в существующей истории историографической мысли остается за интеллектуальным «железным занавесом». Как я показываю в этой книге, история научной истории будет выглядеть совсем иначе, если проследить связи между историей историографии и историей науки в Российской империи и СССР.
Я использую концепцию «Азия как метод» в качестве отправной точки отчасти из‑за ее объяснительной силы, а отчасти потому, что между Азией и условно-собирательной «Россией» существуют очевидные исторические параллели и взаимосвязи, как географические, так и исторические. В историческом воображении народов, населяющих обе территории, понятие универсального, абстрактного «Запада» играло и продолжает играть роль важного культурного компаса32. На протяжении всей российской истории «Запад» являлся для российских интеллектуалов и реформаторов важнейшим экзистенциальным Другим – иными словами, служа в одно и то же время ориентиром, целью, соперником, которому нужно подражать, объектом желания и ресентимента. Но если разнообразные общества и народы, населяющие огромную территорию собирательной «Азии», сформировали свои собственные культурные, интеллектуальные и экономические традиции, то «Россия» в разных своих ипостасях была и оставалась частью европейской культурной традиции, в которую российские элиты были и оставались интегрированы в разные периоды российской истории. Российский имперский опыт, как показал Александр Эткинд, был гибридным, соединив в себе опыт колонизатора и колонизируемого, западного ориентализма и его объекта. Опыт «внутренней колонизации» сделал Россию «в ее разнообразных проявлениях и периодах… как субъектом, так и объектом ориентализма»: Россия колонизировала саму себя и была ориентализирована своими собственными «другими» – европеизированными высшими классами и элитами33.
Двусмысленное положение «России», подрывающее бинарную оппозицию Запада и его Других, делает ее хорошим «методом» для зондирования интеллектуальной истории историографии, которая обычно сводится к обсуждению вклада западноевропейских интеллектуалов, от Маркса и Ранке до Фуко и Ферро. «Россия как метод» позволяет выявить эпистемологические ограничения использования Запада в качестве универсального метода для изучения истории историографической мысли и исторических методов, которые формировались, как и другие формы знания, в результате культурных обменов и взаимных заимствований, происходивших в разное время в разных регионах мира.
В последние десятилетия историки начали пересматривать интеллектуальную историю своей собственной дисциплины, используя подходы транснациональной истории (англ., transnational history), позволяющей выйти за узкие рамки национальных нарративов и взглянуть на давно изученные вопросы с точки зрения циркуляции знания в глобальном историческом контексте34. Однако лишь немногие работы, посвященные истории гуманитарных наук в Российской империи, не говоря уже об их советских вариациях, написаны в жанре транснациональной истории35. Объяснение достаточно очевидно. Как заметил Олег Хархордин, «Россия не дала миру своих Витгенштейнов, Малиновских, Хайеков, Полани или Фрейдов». Действительно, советские гуманитарные и общественные науки приравнивались к официальному марксизму и подлежали идеологической цензуре и партийному контролю. Советская продукция в области гуманитарных наук не «экспортировалась за рубеж» и, за редким исключением, не выходила «на мировые рынки по производству знаний»36. После развала СССР, «когда замкнутый мирок советских общественных наук был открыт для мира, он оказался, по стандартам этого большого мира, по большей части пустым». В результате, как объясняет Хархордин, постсоветские гуманитарные науки стали функционировать как сырьевая экономика: методы и теории «импортировались… в Россию» с Запада, а «сырье» – как, например, копии архивных материалов, – экспортировалось из России на Запад. Иными словами, перемещение знаний проходило по большей части в одном направлении – с запада на восток37.
В данной книге я предлагаю пересмотреть этот, казалось бы, самоочевидный тезис, применив к советской исторической мысли тот же подход, что историки применяют в других случаях, – то есть рассматривать взаимодействия между учеными разных стран не как линейный процесс, который можно описать в терминах импорта/экспорта, а как сложное переплетение множества дискурсов, в процессе чего знание меняетя как результат его перемещения и рецепции. История взаимодействия между историками школы Анналов и советскими учеными начиная с 1930‑х годов – лишь один из иллюстрирующих этот тезис примеров. На первый взгляд рецепция историографических подходов школы Анналов в постсоветской историографии может служить иллюстрацией одностороннего перемещения знания: широко известно, что в 1970‑е годы Анналы были популяризированы в СССР медиевистом А. Я. Гуревичем посредством его переводов работ французских историков на русский язык, а после развала СССР именно французское влияние оказалось преобладающим в постсоветской историографии38. Однако, если учесть контакты между французскими историками и советскими учеными в 1930‑е годы (глава 3), которые возобновились в 1950‑е годы в рамках проекта ЮНЕСКО по написанию «научной и культурной истории человечества» (глава 5), можно видеть, что междисциплинарные обмены и трансферы между советскими учеными и французскими историками происходили задолго до 1970‑х годов, когда Гуревич популяризировал историографическую школу Анналов среди советских историков. Я не хочу утверждать, что вавиловские теории каким-либо образом «повлияли» на французских историков, но, скорее, привожу этот пример, чтобы проиллюстрировать ложность представления о знании/теориях/идеях как перемещающихся в одном направлении: из центров его производства в места его рецепции на периферии, даже в тех случаях, когда это представляется само собой разумеющимся положением дела39.
Разнообразные программы научной истории, прослеженные в этой книге, имели не только интеллектуальные мотивы, но также преследовали политические цели. В раннесоветский период провозвестники новой, социалистической, науки рассматривали междисциплинарность как одну из фундаментальных черт науки при социализме, отличающих советскую науку от науки «буржуазной», с ее специализацией и фрагментацией академических дисциплин как отражении индивидуалистической природы капиталистического общества. Доступный язык, как другая отличительная особенность «социалистической науки», виделся способом коммуникации, позволяющим преодолеть дисциплинарные границы. В этом контексте филолог и сотрудник Коммунистической Академии И. А. Боричевский призывал к созданию специальной «науки о науке», или «науковедения». Сокрушаясь о «непрерывно растущем разделении труда в науке», в результате которого «великое здание научной мысли все больше начинает напоминать огромное промышленное предприятие, где каждый работник выполняет какую-нибудь частичную работу», Боричевский представил науковедение в качестве метаязыка коммуникации между разными «мастерскими современной науки»40. В этом же контексте Бухарин видел в истории науки способ преодоления дисциплинарных границ и пригласил Вавилова представить доклад о значении его геногеографических исследований для историков на Лондонском конгрессе историков науки (см. главы 2 и 3).