Политическая мораль аморальна. В своем существе, по определению. Каждый начинает с того, что пожимает руку мерзавцу. Потом уже катится по наклонной.
Пьеса «Утешительный заезд». Соревнование неудачников. «Я наиболее удачлив среди аутсайдеров и проигравших».
«Und schlafen will ich, schlafen Bis meine Zeit herum!» Вечная мечта – переспать свое время и не увидеть его во сне.
«В Неаполе живет один драматург, главной задачей которого является – не сочинить пьесу».
Счастливый Дидро! Живет в Неаполе, пишет письма прелестной даме, любуется собственным бездельем, кокетничает равнодушием к театру. А ты сгибайся в Москве за столом, горби спину, извлекай из себя свои громоздкие диалоги.
На сцену вышла поэтесса в бархатном пиджаке и черных ботфортах и сказала, что слава – вздор.
Только если буду писать о Пушкине, буду счастлив. Иначе – ночь.
Ленин сказал Клер Шеридан: «Порок буржуазного искусства в том, что оно всегда приукрашивает». Подумать, что это сказал человек, создавший систему, при которой искусство не только лакировало жизнь, но прославилось беспардонным враньем. Самое занятное, что в этот момент он, скорее всего, говорил искренне. Думайте об этом, о, пишущие, когда творите своих персонажей.
Еще одна пьеса – «Телевизор». Ложь с экрана так затопляет жизнь, что жизнь становится сплошной ложью. В самой обыденной повседневности уже немыслимо правдивое слово.
Письмо с объяснением в любви, принятое на партийном собрании абсолютным большинством голосов.
Почетный титул – помощник партии. Писатели – помощники партии, ученые – помощники партии, молодые люди – помощники партии. Только она – никому не помощник.
Литература – страна, в которой исповедуют правду, живут мифами, гаснут от безразличия.
Много писателей были не прочь сказать властителю: «Отойди, ты загораживаешь мне солнце», но мало кто мог остаться жить в бочке.
Шварца я видел всего один раз, в пятьдесят шестом году на «Ленфильме». Он вошел в кабинет Макогоненки, который служил там главным редактором, одутловатое лицо было нахмуренным и озабоченным. В комнате было довольно людно, но, кажется, он не поздоровался, похоже, что куда-то спешил. Был он в просторной меховой шубе, с палкой в руке, пышный и рыхлый, выглядел старше своих лет. Осанка была у него генеральская. Все смотрели на него с восхищением. И Макогоненко оживился, и было видно: ему приятна его душевная близость со Шварцем. Было видно и то, что Шварцу небезразлично наше внимание – он даже перестал торопиться, со вкусом рассказал о Толстом, авторитетно сказавшем Чехову о причинном месте: им пишем. Рассказывая, он обошелся без благопристойных эвфемизмов и тут же увидел пунцовую девушку – не то практикантку, не то стажерку.
– Ах, бедняжка, а я вас и не заметил!
Макогоненко его успокоил:
– Ничего, ничего, она филолог.
Шварц облегченно подхватил:
– Ну да, филолог, тогда все в порядке. Хорошее это слово – филолог.
Слава богу, Александр Сергеевич разрешил быть писателю деловым человеком, позволил «рукопись продать». Дело за малым – не зацикливаться на предшествующей строке.
Если вы слышите: «мое творчество», «я как художник», «созданный мною» – ставьте на собеседнике крест.
Поэт озабоченно бродил по улицам, гулял по скверам, останавливался на площадях – высматривал место для своего памятника.
Пиротехник выбирает иронию, а землекоп – глубину. Несомненно. И все же в литературе без юмора всегда ощущается нечто старческое.
Помогла тебе твоя наивная опытность?
Дискуссия завершилась концертом. Народная артистка республики исполнила «Молитву девы», а хор долгожителей – с огромным подъемом – «В крови горит огонь желанья».
Сколько миров в одном человеке! И как параллельно они существуют, почти не соприкасаясь друг с другом. Ведь это Чернышевский сказал: «Земля не место суда, а место жизни». И это он весь век выносил приговоры, он призывал к их исполнению, не слишком задумывался о праве жизни и даже собственной – не пощадил.
Бог может согрешить, святые – нипочем.
Жизнь не утешает, но обтесывает.
В доме кинематографистов в Болшеве режиссер В. и сценарист А. упоенно играют в шахматы. Сценарист имеет преимущество – у него лишние две ладьи, лишний конь, лишний слон и еще куча пешек. Режиссер с тремя-четырьмя фигурами против всей этой внушительной армии мужественно продолжает борьбу. Финал партии проходит своеобразно.
– Играй, играй, – кричит режиссер, – задумался тут, курва позорная. Ждать заставляешь, сучий потрох.
– Подожди, лапунечка, не торопи, – озабоченно шелестит сценарист, – ситуация не так уж проста.
– «Ситуация», – морщится режиссер, – какие знает слова, мудила… Играй в гроб, в крест, раз твоя очередь!
– Ход, лапунечка, будет сделан, – задумчиво говорит сценарист, – но нужно оценить обстановку, прежде чем избрать продолжение. Тут поспешишь – людей насмешишь.
– Мама твоя людей насмешила. Играй, засранец, кому говорят!
Сценарист делает ход, подставляет ладью.
– Так, – бормочет он, глядя ей вслед, – не скрою, сильное возражение. Но у меня еще есть шансы…
Это суждение справедливо, ибо у него остаются лишние ладья, слон и конь.
– Шансы… – режиссер негодует, – шансы ловит, баклан хреновый. Такие всегда только так и действуют, исподтишка, так перетак… Играй, говорят тебе, фраер долбаный, пока он все нервы не издергает, не успокоится, мухомор…
– Нечего делать, уж потерпи… Сейчас положение критическое… Семь раз отмерь, один отрежь…
– Семь тебе раз в хвост и в хрящ. «Один отрежь»… Я те отрежу… И не один… Играй, мудозвон. Не мучь порядочного человека.
Сценарист послушно делает ход и теряет красавца слона.
– Ах ты, боже, вот видишь, лапунечка… я тут сыграл не лучшим образом… Не рассчитал я всех последствий…
– Рассчитывай, подсчитывай, гад… Лабазная душа… счетовод… Играй, раздолбай, играй, пока жив…
Партия продолжается в том же регистре. В конце концов, сценарист делает пат и оба довольные ничейным исходом идут вкушать санаторный ужин.
Я говорю Юлию Райзману: «Вот так это происходило в семнадцатом… Двенадцать играют с беднягой Блоком… Но тогда о ничьей не могло быть и речи».
В пору борьбы с низкопоклонством «французскую булку» поименовали «городской», Петергоф назвали Петродворцом. В издательствах сразу же появились бдительные борцы с иностранщиной. Один такой лихач предложил переименовать «Дюймовочку». Было предложено и название: «Девочка длиной в два с половиной сантиметра».
Веревка и пуля – наши вечные спутники. Что касается первой, то она – почти мистически – возникает на всех трагических перекрестках. Всегда нужда в ней, всегда с ней заминка, всегда, однако, ее разыщут. В июле 1826-го казнь декабристов была задержана, требовалась веревка покрепче, впрочем, ее живо достали. Случалось, что ее не хватало для «столыпинских галстуков», но и тут выходили из положения. В октябре 1917-го замедлился штурм Зимнего дворца – ее искали, чтоб вздернуть фонарь на флагштоке – подать сигнал. И снова нашли!
В пору беды познаешь людей, друга познаешь в час удачи.
Интерлюдия (19 сентября 1968 г.)
И вот однажды, в февральскую ночь, на исходе влажной бакинской зимы, был зачат и, через положенный срок, вытолкнут в мир, где я должен жить и – что еще важней – уцелеть. Должно быть, мне выпало доказать, что южное пламя и меланхолия совсем не исключают друг друга. Так рано я стал обращаться к памяти – вдруг выхватишь какое-то звенышко, день или час, и тот и другой кажутся вовсе не примечательными. Вдруг вспомнилось лето сорокового. Едем с отцом на месяц в Москву. Поезд тащится ни шатко ни валко, идет неспешная купейная жизнь. В Мичуринске на перроне женщины торгуют пуховыми беретами, в Лозовой – изобилие жареных кур, в Прохладной – полно арбузов и яблок. Пассажиры, заспанные, размягченные, с красными полосами на щеках, небрежно, на скорую руку одетые, хозяйски разгуливают на платформе, как будто только что взяли станцию после внезапного налета.