– У меня тут что-то странное…
Студент-третьекурсник прижал палец к губам, подошел, взял в руки листок, посмотрел, пожал плечами:
– На экзамене запрещено разговаривать…
Я почувствовала унизительную беспомощность – вылить свою обиду было не на кого.
– Раз вы не можете разобраться с этим недоразумением, тогда я ухожу с экзамена. – С досады я повысила голос, пытаясь привлечь к себе общее внимание.
Все на секунду оторвались от своих листочков и вновь уткнулись. В зале стояла такая напряженная тишина, что слышался скрип абитуриентских мозгов. Мой сосед сочувственно покачал головой. Ко мне стремительно направилась старшая – наверное, аспирантка. Очки, накрашенные губы, пучок на голове для солидности. Она выпроводила меня в коридор и сообщила:
– Если вы с чем-то не согласны, то можете подать на апелляцию, но шуметь в зале категорически нельзя. Надо было хотя бы попробовать что-нибудь решить.
– Да?! Вы такое видели? Вы можете это решить? – Я ткнула ей в нос свой листок.
Она поморщилась, отодвинув мою руку и не взглянув на задание:
– Знаете, мне сейчас не до того, я должна быть в зале…
С этими словами она повернулась ко мне спиной и ушла, просвечивая противным розовым бюстгальтером сквозь белую блузку.
Мой преподаватель, к которому я отправилась прямиком с экзамена, изучил задачи и вздохнул:
– Эх, печально. Тебе попался завальный вариант: задачи с международных математических олимпиад. Подавать на апелляцию бесполезно: выбор компьютера, объективно придраться не к чему.
Сказать, что родители были расстроены, ничего не сказать. Они были абсолютно уверены в моем поступлении: родной институт, отличная подготовка, знакомые преподаватели (до сих пор некоторые живы).
Мама засучила рукава:
– Ира, не будем терять времени – поступим на вечерний, – бодро решила она.
– Учиться и работать, света белого не видеть, благодарю покорно, – сопротивлялась я.
– Потерпи год, сдашь зимнюю и летнюю сессии, и я тебя переведу на дневное отделение.
– Ты?
– Позвоню Женьке Воронину, нашему с папой бывшему сокурснику, он нынче большой начальник. Посодействует.
– А сразу нельзя было ему позвонить, чтоб меня не завалили?
– Кто ж мог предположить такой несчастный случай?
Мне совершенно не улыбалось мотаться вечерами в институт после работы, но надо знать мою маму – ей бесполезно возражать. Мама сразу после окончания института как стала начальником, так и оставалась им всю жизнь, в том числе в семье. Мама устроила меня в свое статуправление, где я абсолютно не могла филонить – каждый мой шаг был ей известен. Хорошо, что хоть в другой отдел, который подчинялся другому начальнику.
Год дался тяжко: я уставала, не высыпалась, сердилась, но… училась старательно. Мне очень хотелось стать настоящей студенткой, а не вечерницей. В вечерней группе все были старше меня, совершенно взрослые люди, у многих уже семьи, дети. Никакой студенческой жизни – только работа, учеба и домашние заботы. Ко мне относились как к ребенку – умненькой толстенькой потешной девочке. В учебе я действительно была умненькой – свежих школьных знаний мне на первый курс хватило с лихвой. Запросто щелкала задачи, помогала одногруппникам по всем предметам. А еще работает правило: объясняя другим, сам лучше понимаешь и запоминаешь, так что я легко сдала обе сессии на отлично. Однако перевод на дневное отделение оказался делом непростым, висел на волоске и грозил сорваться. Все лето мы с родителями нервничали: я заверила их, что в случае неудачи брошу МЭСИ к черту (во мне давно созрел бунт), так как мне совершенно не улыбалось гробить свои лучшие годы на учебу и работу в той области, которая меня не привлекала. Меня интересовали литература и архитектура, а не статистика.
– Получишь высшее образование в МЭСИ, а дальше хошь в писатели иди, хошь в театр, – твердила свое мама.
Наконец дело о переводе благополучно разрешено: зачислили сразу на второй курс, даже без потери года. «Ирина Полянская – студентка дневного отделения!» – я была в полной эйфории. Сразу нашлись подружки, с которыми мы веселились и хохотали по каждому поводу. Больше всех мы сблизились с Таней Глинской. Она была «секси» – все мужики сворачивали головы ей вслед. Еще бы, высокая грудь, тонкая талия, узкие аристократические щиколотки. При этом была смешлива и ценила юмор, так что мы радовались друг другу. Я заражала и заряжала смехом всех, кто оказывался рядом, – так была счастлива. Остротами сыпала направо и налево, смех друзей очень вдохновлял. Мои расслабленные дневные однокурсники понятия не имели, каково это, не видя белого света, возвращаться домой в полночь, и не с гулянки какой-нибудь, а с учебы, завершающей утомительный трудовой день в коллективе занудных теток.
Получив перспективу четырех прекрасных безмятежных, безответственных лет на дневном отделении, я даже не стала укорять родителей за их фантастические рассказы о распрекрасной студенческой жизни. Ничего подобного в конце семидесятых в нашем институте не наблюдалось. Факультет статистики в основном состоял из девушек, и никаких затей в виде КВН, капустников, студенческого театра – каждый развлекался, как мог. В основном студенты сбивались в группки по интересам. Кто-то предпочитал толочься в барах и на дискотеках, кто-то пропадал на спортивных матчах, благо стадион Лужники был рядом, а кто-то просто шлялся по Москве. Местонахождение института было козырное: приятно пройтись по Плющихе, Остоженке, мостам и набережным Москва-реки, полюбоваться Новодевичьим монастырем, зайти в Пушкинский музей…
Одно начало угнетать: однокурсник Шурка Тихомиров не обращал на меня ни малейшего внимания. Он в упор меня не видел, как, впрочем, и остальные парни.
Мама утешала:
– Мальчишки – дураки, ничего не понимают, зато умные взрослые мужчины оборачиваются тебе вслед.
Так себе утешеньице. Бабушка тоже любила поговорку, что «мужчина – не собака, на кость не бросается», ей нравилось меня перекармливать с детства, что я – послушная, хорошо ем и поправляюсь. Но к чему мне взрослые мужчины, если мне нравился Шурка? Я страдала, что он глядит то ли мимо, то ли сквозь меня… страдала, но не худела. Страшно переживала и, назло себе, жрала сладкое на ночь, а пусть будет еще хуже: раз никто меня не любит, то и я себя тем более.
Через пару месяцев учебы на втором курсе я поняла, в чем загвоздка. Дело вовсе не в моей сдобной комплекции. Большая часть нашего курса имела отношение к той части «золотой молодежи», о которой я прежде не слыхивала. Обеспеченные предки, квартиры в центре, лучшие московские спецшколы с углубленным изучением иностранных языков. Они носили настоящие американские джинсы, шикарную импортную обувь, модные стрижки (я только к третьему курсу решилась отрезать каштановую косищу – мое главное достоинство, по мнению мамы) и с небрежным изяществом курили дорогие сигареты. Курить я хотя бы успела научиться еще в девятом классе (надо же было нам с Наташкой хоть как-то запятнать непорочную репутацию отличниц и примерных девочек). На сигареты типа «Ява-100» и «Стюардессу» и на рублевый обед мне вполне хватало стипендии, но джинсы…
Мои родители уехали в свое время из центра куда глаза глядят, лишь бы подальше от коммунальной квартиры. Самые важные десять лет своей жизни я провела на далекой рабочей окраине. Там и окончила рядовую районную школу.
– Наша главная задача – готовить из вас грамотных рабочих, – еженедельно внушали нам на школьных линейках.
В итоге убедили: из класса лишь три человека рискнули пойти в вузы, остальные – в техникумы, а кто-то даже ушел после восьмого класса в ПТУ, чтобы время не тратить. На вечернем отделении мои однокурсники тоже были людьми простыми. Все одевались в то, что можно купить в советских магазинах, и не знали, что бывает по-другому.
Фирменные джинсы стоили сто пятьдесят рублей, что при стипендии в сорок рублей было абсолютно недостижимо. Копить на джинсы до самого окончания института и прозябать в ряду отсталых несчастных замарашек никак не улыбалось. Ходить в индийской подделке (джинсы братской Индии через свою сотрудницу достала мама) было унизительно: джинсы из тонкой ткани сидели паршивенько, подчеркивая несовершенства фигуры. Ну, как объяснить маме, недоуменно пожимающей плечами, глядя на мои терзания, что без настоящих джинсов жизни нет и не будет.