– Вот бы проглотить этот голубец, – негромко сказал Блок и обратил внимание друзей на Нерваля и Губанова, которые смотрели друг на друга как в зеркало, тыкали пальцами в изображения и матерились на французском и русском языках.
– Лучше водки глотнуть, – предложил Нерваль, обнял Губанова и сделал с ним шаг до водки, танцующей рядом.
Ею была ростовая кукла, она налила из своей головы, которую откупорил Губанов, ледяного огня им в стаканчики, появившиеся из кармана Нерваля, и отошла, чтобы не мешать поэтам пить водку, а значит, писать стихи.
– Огурчика не хватает, – выразил сожаление Губанов.
– Хватает, – вытащил малосольные в пакетике из кармана Нерваль.
– Не накапали там?
– Буду лучше пахнуть зато.
Обнялись, как братья, они и зашагали, замаршировали на месте, отдали честь подлетевшему Гмерто и пошли за ним, будто ведя его на веревочке. А Тэффи и компания поехали дальше, минуя амбары, набитые головами немецких фашистов, лодки, скользящие по асфальту на колесиках, дома, где в окнах висели туши быков, магазины, продающие сами себя, и презервативы, наполненные кровью свиней, потерявших головы в бою с остальным телом их. Доехали до маленького пруда, сели на берегу и стали ловить взглядами рыбку, поджаривать ее на ребрах и кормить Церберов – собственные желудки.
– А вон наши сытые желудки пошли, – произнес, глядя вдаль Есенин, но ему это только казалось.
И они покатили дальше, но так, будто вместо колес были те самые их собственные желудки, наполненные вином, а желудок Тэффи – запаской, поющей в багажнике песни Науменко и Цоя.
19
Сидели долго за столом кафе и ели вареных раков, запивая их кровью раков как пивом. Бурлюк укатил, теперь их было четверо – как всегда, как с самого сотворения мира, когда Бог создал Тэффи как мужчину, а после из ее половых органов породил Блока, Маяковского и Есенина, в результате чего Тэффи стала женщиной и увела своих мужей на Землю, поскольку Эдемский сад Марса вырубили, что и показал Чехов в своей последней и вертикальной пьесе.
– Приятно мне с вами. Приятно – это не то слово, – сказала Тэффи и разломила рака пополам, как ружье, зарядив его рачьими глазами и увидев ими – поразив – самые отдаленные уголки вселенной, курящей рядом крэк и посмеивающейся порой.
– Мне тоже кайфово с вами, – подмигнул вселенной Есенин, обнял за плечи Маяковского и Блока и спел с ними «Письмо женщине».
– Хороший, прекрасный стих, – произнес Блок после завершения его, хоть прочесть стих нельзя, если он гениальный, так как он сама бесконечность.
– А ты что скажешь, Владимир? – поинтересовался у футуриста Есенин.
– Восхищен.
– А почему не заметно?
– Завидую. Если честно.
– Чему? Ты – город, я – деревня.
– Твой имажинизм тоже город, – отрезал Владимир.
– Это да, но кусок. А ты – мегаполис, весь.
– Ну что ж, такова судьба.
И Блок при этих словах пожал им руки и сказал, что он смычка меж ними. Покурили так, как разбойники нападают на караван и превращают его в вереницу танков, едущую по Афгану, и заказали еще по кружке пива, чтобы в нем окончательно утонуть. Это им не удалось, так как пиво само покончило с собой в их желудках, став бессмертным в виде опьянения трех поэтов и одного прозаика женского пола. И они взяли в руки по раку и устроили сражение ими. Побаловались отменно, прыснули со смеху в итоге и пошли гулять по Москве, гуляющей в душах их и отдыхающей в Казани, в Самаре, в Уфе. Ведь сами города несчастливы своими жителями – частицами души и нейронами мозга – потому, что Волгоград никогда не видел Одессу, хотя этого больше всего.
– Почему вы молчите? – не вынесла паузы Тэффи. – Я девушка, мне неудобно самой беспокоить вас.
– А у нас головы соединились и думали что-то одно, – ответствовал Блок.
– И что это было?
– Ты, – посмотрел на Тэффи и признался морганием, секундным отсутствием взгляда ей в любви.
Вскоре к ним подошел мужчина, неся в руке пиво, сел к ним за стол, представился:
– Первый и последний русский писатель. Соколов, так сказать. Учились в школе для дураков?
– Учимся там, – улыбнулась Тэффи.
Саша Соколов присел, поцеловал то место, где была душа Тэффи за секунду до этого – в танцующем воздухе, и сказал:
– Тэффи, это же вы? Ну вот. Я поцеловал вашу душу. Она была там, – он указал на место поцелуя рукой, – и снова коснулся губами его.
– Спасибо, – прошептала громче ядерного взрыва Тэффи и почувствовала холод Канады, идущий от гостя.
– В дурке лежат те, кто в ней сидят, – почти не шевеля губами, промолвил Саша Соколов и добавил: – Я знал, что сюда вернусь. Но не как Тальков – много раньше. Я не живу и не дышу. Я будто стал дуркой. Будто во мне лежат и сидят. Будто во мне разворачивается вся вселенная. Да, друзья мои, простите за это слово, есть только тюрьма и дурка. Тюрьма – это Земля, как сказал Бродский. Дурка – всё остальное. И в дурке укол – запуск ракеты «Восток», а таблетка – капсула, в которой возвращается Гагарин. Да – да. И еще.
– Я скажу, – прервал его Блок, – тюрьма – это время, дурка – пространство. Так?
– Так, – кивнул Саша Соколов и сделал настолько большой глоток пива, что его не стало меньше ничуть. – Именно потому многие никуда не едут, так как ждут Гагарина Иисуса. И догадываются, что в апреле 61-ого года Гагарина положили в дурку и освободили его арестом того, кто получит в 87-ом году Нобелевскую премию.
– По литературе?
– Да, по астрономии, – посмотрел на Маяковского гость и перестал от этого быть таковым.
За такой беседой они провели небольшое время и пошли вслед за Сашей Соколовым в музей – психиатрическую больницу, где он лежал.
20
Больница представляла собою аллею с палатами – углублениями и лавочками, где психи – самые обычные девушки и парни – сидели, знакомились, пили, курили и рассказывали анекдоты, придуманные тогда, когда на земле не было никого. Они отсчитали пять палат, устроились в шестой, открыли заранее купленное пиво «Визит» – к Минотавру, как пошутила Тэффи, и стали лечиться от здоровья – животного во всех нас, меняющего каждую секунду обличие.
– Именно поэтому человек – калейдоскоп, попурри, – сделал глоток Есенин и пожарил взглядом пробегающую собаку, став корейцем на час.
Тэффи поймала на своем плече божью коровку, отпустила ее на небо, потеряла из виду и с грустью произнесла:
– Мисюсь, где ты?
Психи – обычные люди – были слишком нормальны, что наводило на подозрение: они хотят выписаться отсюда на Марс, хотя все должно быть наоборот. Потому Тэффи хотелось вызвать скорую, огромный автобус, синего цвета, и под эту песенку Окуджавы увезти всех в заданном направлении. А Саша Соколов говорил:
– Ну что, «Школа для дураков» в действии? Это смешно. Это три слезы, из которых состоит снежная баба, выкатились из глаза и стали достоянием детворы. Разве так можно? Ну нет. Две снежные бабы должны выкатиться из глаз. И должно быть два носа – морковки. И вообще, глаз – это лодка, плывущая по океану слезы, и в этой лодке находится Бог.
Блок тоже внес свою лепту в этот – пока еще – монолог:
– Сойти с ума – открыть Америку, находясь все время на ней.
Маяковский расхохотался и выпил за раз бутылку, разбив ее о душу проходящей мимо девчонки. Та поблагодарила его и пошла дальше.
– Ужасно, – открыл рот Маяковский, – видеть корову и называть ее мясом. Надо мясо так называть. Тогда мы будем бессмертны. Только от пары слов.
Есенин курил и смотрел в сторону и видел между пары деревьев распятого Христа. Христос был мертв, и тело его говорило:
– Не смотри на меня, Сергей, иначе больше никогда не поймешь, где зеркало, а где ты.
А Маяковский отвел Тэффи в сторону, взял ее руку в свои и горячо зашептал:
– Я люблю тебя сильнее любви. Каждая моя клетка из обогащенного любовью к тебе урана. Я – АЭС. Ответь взаимностью мне.
На это Тэффи задрала носик к небу и провыла раз пять, отошла от Владимира и стала пить пиво, чтобы пиво жило, не умирало, не болело и не страдало. Маяковский, придя в себя, от кого он и не уходил, обратился ко всем: