Гораздо труднее вписать в заданный мною идейный контур одну из последних работ Л. М. Баткина «Ошо, или современные индивидуализм и мистицизм». Обширный текст, жанр которого не так просто опознать вплоть до последней абзаца, посвящен современному мистику Ошо (Раджнишу), которого одни оценивают как великого учителя жизни, другие – как шарлатана. Не заканчивает ли Баткин свой сквозной сюжет истории «высокой индивидуальности» фарсом, который, как уверяют, должен когда-нибудь в истории спародировать трагедию? Кажется, все же это не так. Юмор и скепсис автора соседствуют с искренним интересом к внеевропейским формам жизнеутверждения, которые вытесняются процессами глобализации в традиционалистское прошлое, но не случайно так успешно сопротивляются «рационализации». В славе Ошо сказывается дефицит каких-то культурных «витаминов», и автор не готов отмахнуться от этой альтернативной индивидуальности, даже когда она трансформируется в обаятельное, хотя и небезобидное, шутовство.
Несколько слов об авторском методе. Л. М. Баткин продолжает ту линию отечественной гуманитаристики, которую называют «диалогизмом», и которая ведет к нему от Бахтина и Библера. Понятием «диалогизма» нередко злоупотребляют, выдавая за диалог спор, бессистемный обмен «точками зрения» или сумму монологов. Л. М. Баткин верен центральной интуиции этого направления: он видит смысл диалога в ситуации, когда (во-первых) невозможно объективировать, опредметить тему, живущую только в среде личного мира, и (во-вторых) лица готовы принять необъективируемость друг друга и смириться с бесконечностью обмена посланиями и бесконечностью коррекции понимания. Награда стоит усилий: диалог открывает пространство свободы, в котором возможны не только причинные сцепления вещей, но и духовное общение лиц. Что же касается метода, то он в этом пространстве может стать не бесстрастным инструментом, но эвокацией такого общения даже в случае вроде бы безнадежном, когда обратной связи не может быть. Метод Баткина показывает, что это возможно без панибратской эмпатии (одна крайность) и без «сеанса разоблачений» (другая). Объективность в его методе опирается на телеологию мировой истории, а идиографичность – на мастерство и совесть историка. Кажется, о таком методе мечтал поздний Дильтей.
Несколько слов об авторской форме. Стиль работ Баткина часто определяют как эссеистический. Если под этим, как обычно, подразумевается умственный импрессионизм и фрагментарность, то такой эпитет неверен. Тексты ученого хорошо сотканы и всегда опираются на концептуальный фундамент, даже если он не выделен в специальный пассаж. Повторы связаны со спиральным движением темы, когда тезис повторяется на разных уровнях и в разном контексте; отступления всегда работают на расширение горизонта, а яркие частности позволят читателю почувствовать живой вкус эпохи. Постоянное присутствие авторского «я», личностное интонирование – не только следствие темперамента пишущего, но и логичный стилевой модус: ведь вся исследовательская алхимия Баткина направлена на выявление типов «я» в культуре, и позиционирование своего «я» дает дополнительный ориентир. Если это «эссе», то скорее в исконном монтеневском смысле: «опыты», которые избегают доктринерства и догматизма, но побуждающие в каждом значимом казусе увидеть след целостного смысла.
Итак, у читателя есть теперь возможность странствия по творческим мирам Л. М. Баткина, которую дает это Собрание Сочинений, выстроившее разнообразное по своему ландшафту, но единое по идейным интенциям пространство. Думаю, что из этого путешествия многие вернутся с богатыми дарами. Масштаб сделанного выдающимся ученым потомки оценят лучше нас, но ничто не мешает уже сейчас выразить ему благодарность и восхищение.
А. Л. Доброхотов, доктор философских наук
От автора
Собираюсь далее, по ходу заметки, предельно сжато высказать некое общее пояснение к характеру всех своих историко-культурных сочинений в этом и последующих томах. Но сперва нужно прокомментировать приложение к данному тому – о Данте.
Я, признаться, колебался, помещать ли книжку, сочиненную в харьковские студенческие годы, от которой впоследствии «отказался», поскольку сменил позже, в Москве, способ рассмотрения истории культуры, – стоит ли включать «Данте», вышедшего в 1965 году, а написанного десятью годами ранее, в итоговое собрание избранных работ. Я сам осознал (но еще не в методологическом плане) и указал на недостатки своей первой книжки, помнится, уже в споре с молодым воронежцем Л. Кочетковым на дискуссии, открывшейся вскоре вокруг нее в академическом периодическом сборнике «Средние века» (моя ответная статья «Спор о Данте и социология культуры» в сб. «Средние века», XXXIV, М., 1971). Отнес тогда к этим недостаткам то, что почти не интересовался вписанностью Алигьери в предшествовавшую ему идейную традицию, особенно же логической структурой его мысли. И слишком увлекся новизной многих высказываний в «Комедии» и др., безоговорочно отнеся поэта к началу Возрождения. Хотя он, как и Джотто, был гениальным предтечей ренессансной культуры. Возрождение, конечно, начинается с Петрарки и Кватроченто.
В Москве мой исследовательский почерк радикально обновился, и я перестал ощущать прежнюю книжку соответствующей своим новым методологическим устремлениям.
Но чаша весов все же склонилась в сторону повторной публикации.
Во-первых, я сохраняю прежние конкретные социально-политические оценки исторической сути и общегородской почвы сугубо политических взглядов и поведения флорентийского поэта.
Во-вторых, именно с этой работы я, собственно, начинался. Она мгновенно разошлась (впрочем, при тогдашнем книжном гуманитарном безрыбье). Ее очень высоко оценили акад. Лихачев (в памятном письме ко мне), В. С. Люблинский (в дружеской беседе), проф. Турок (в «Литературке», рассуждая о стиле отечественных исторических работ).
А. Я. Гуревич в «Вопросах литературы», как и ранее А. Д. Люблинская и А. Х. Горфункель в «Средних веках», отозвались первыми в моей жизни рецензиями. Притом хвалебными. Даже откликнулся – и тоже публично, на юбилейном дантовском конгрессе в Париже – поразивший меня кратким неожиданным суждением Илья Эренбург. Да и почти все коллеги по историко-культурному цеху.
Словом, были первый успех и широкое признание. Чего я не могу сказать о последующей моей научной деятельности, первоначально не понятой в нашей медиевистической (и вообще гуманитарной) среде, закономерно передвинувшей меня на одинокое маргинальное место.
В-третьих. Все же книжку перевели двумя изданиями в Италии, там тоже появились любопытные печатные отзывы. И я имел право по молодости немного гордиться тем, что она была включена в итальянские университетские рекомендательные списки для студентов.
А еще мне, именно как ее автору, выпал счастливый случай в том же 1965 году, сидя в президиуме торжественного юбилейного заседания в честь Данте на подиуме Большого театра, увидеть и услышать живую, как вдруг оказалось, Анну Андреевну Ахматову. Это украсило мои воспоминания.
Но достаточно. Сказанное понадобилось мне только для того, чтобы пояснить, почему «Данте» все же помещен здесь в приложение.
Кстати. В «Избранное» не вошли все ранние статьи по итальянской социально-политической истории XIII–XIV вв., некоторые работы по Итальянскому Возрождению, теперь меня не удовлетворяющие, и кое-что еще.
Поговорим о более важном обстоятельстве, с «Данте» ничуть не связанном. О «маргинальности». То есть о том, как я принялся работать впоследствии.
Мой «московский» способ думать, как известно, не принял даже мой близкий друг, блестящий Арон Яковлевич Гуревич, который успешно пользовался по отношению к историческим источникам острым скальпелем в качестве своего рода опытного патологоанатома и эксперта. И был далек от диалогической переклички с прошлым. А. Я. искренне считал, что я не исследую, как надлежит, а самовыражаюсь.